Выбрать главу

Он совсем сошел с ума.

"Милая, дорогая, несравненная, солнышко, ласточка", — писал он. — "Яков Кронидович возвращается 20-го июля. Ты приедешь раньше его. Я не знаю, что со мной. У меня такие муки, каких я не могу пережить. Ревность? Хуже… Я хочу тебя!.. Ты телеграфируешь Тане о дне призда, а сама выедешь днем, двумя раньше… Я встречу тебя в Луге и ты подаришь мне, одному мне, — одну, две ночки… Я зацелую тебя… Я заласкаю тебя"…

Валентина Петровна опустила руки с письмом. Было ужасно все то, что он писал.

Никуда она не поедет. Кончено!.. В Вильно — с папенькой и маменькой…

Резким движением она вскрыла второе письмо. Писал Петрик.

И этот тоже!

…"Госпожа наша начальница, божественная!", — писал Петрик и строки лиловых чернил падали вниз и поднимались снова. — "26-го июля в Красном Селе назначены скачки в Высочайшем присутствии на Императорский приз. Ваш верный Атос будет бороться на них за славу Мариенбургского полка. Если вы хотите принести ему счастье — вы будете на этих скачках. Как писатель я не из важных, и передать своими словами чувства вашего верного мушкетера не смогу, разрешите мне изяснить их стишками, списанными мною из одной старинной книжки:

"Ваш взор прекраснее парада,Великолепней, чем развод,Улыбка ваша — вот наградаЗа то, что мой исправен взвод.Как мерный марш церемониальный,Ваш голос звучен, полн октав.Ваш ум высоко гениальный,И строг и точен, как устав!Нет! Никогда сигнал горнистаСолдатов цепь не рассыпалИгрой отчетливой и чистой,Как голосок ваш серебристый,Пропевший мне любви сигнал.Пред исполнительным сигналом,Я оробел, смутился ум,Как казначей пред генералом,В ужасный час поверки сумм.

"Господи! какая ерунда! — подумала Валентина Петровна, — "но ведь в этой ерунде весь ее милый Петрик!"

…"Я собственно хотел вам что-нибудь кавалерийское, но подвернулось пехотное и ударило меня по сердцу. И я решил этими стишками сказать, как вас недостает, божественная, госпожа наша начальница"…

Она бросила письмо Петрика.

"Милый Петрик… все это глупости! Любите вашу Одалиску, а замужних женщин оставьте в покое. У вас есть еще и нигилисточка. Но ей такие «стишки» — я вам не советую преподносить. Сильно потеряете в ее мнении"…

"Что же мне однако делать?"

Она легла лицом в сено. Зарылась в него. Бездумна стала голова. Cyxие стебельки щекотали ее щеки и уши и все казалось, что кто-то ползает по ее лицу. Так — ни о чем не думать, ни к чему не стремиться… Плыть по течению. Судьба… Пусть судьба.

Она встряхнулась… Повернулась лицом в поле. Поправила волосы. Надела шляпку. Лицо было красное, щеки горели.

"Плыви мой челн, по воле волн".

Сзади из-за кладбища стали доноситься песни и музыка. Старо-Пебальгский полк возвращался с полкового смотра.

Когда-то для нее — это было событие!

Теперь ей все равно.

Она невольно стала прислушиваться. Затаила дыхание, открыла рот. Дыхание стало частым, она схватилась за грудь.

Боже мой! Как бьется ее сердце!Трубачи играли вальс……Тот вальс… "березку"!.."Я бабочку видел с разбитым крылом"…

Корнет делал паузу… Сзади врывались дикие голоса бойкой солдатской песни.

И опять пел корнет и мягко вторил ему баритон:

— "Бедняжка под солнечным грелась лучом"…Нет! Не могу, не могу больше!

Она упала, сотрясаясь в рыданиях и билась головой в копне сена. Шляпка сползла с головы. Она вся растрепалась. Слезы лились ручьем по щекам; липли на щеки былинки и cyxие цветы.

"Окаянная я!.. окаянная… подлая… низкая… развратная!.." шептала она, тяжело дыша, и не могла достаточно поймать воздуха широко раскрытым ртом… После обеда она, в своем элегантном taillеur'е, с «защитным» цветом на лице и во всей фигуре поехала в экипаже, который ей одолжил Гриценко в соседнее местечко на телеграф. Там ее не знали. Оттуда она послала телеграмму Портосу: — "выезжаю 18-го скорым"…

Вернувшись, прошла на телеграф Захолустного Штаба и отправила две телеграммы: — Якову Кронидовичу и Тане.

На первой стояло: — "выезжаю Петербург 19-го целую". — На второй: — "приеду 20-го восемь утра".

И успокоенная, решившаяся на что-то, вернулась домой. Она помогала матери в укладке. Под притушенными ресницами глазами, — защитный цвет! — иногда вспыхивал мрачный огонь… и тогда дрожали ее руки и срывался ее голос.

XXI

Накануне Петрова дня, 28-го июня, Портос, наконец, собрался поехать на дачу к Агнесе Васильевне. Она жила в Мурине. Странное и дикое место выбрала она для жизни летом. Вдали от путей сообщения и какое-то глухое. Точно какая-то конспирация. Портос все отказывался туда ехать, ссылаясь на недосуг, на занятия. Тащиться из Красного Села — этакую даль! На своем Мерседесе считал ехать неудобным, всю деревню переполошишь этакою машинищей, да и дорога плохая, поломаться можно. Нигилисточка на этом не настаивала. Писала: — "просто возьмите извозчика от Лесного, рубля три возьмет туда и назад, ехать менее часа". Ехать было нужно, и Портос ехал недовольный и надутый. Он был полон страстной и нежной любви к Валентине Петровне, а нигилисточка, как женщина, ему была не нужна. Как партийный товарищ?.. боялся, что она на этом не остановится.

Он ехал в полдень по жаркому Муринскому тракту, еще Петром Великим проложенному. Большие глыбы розового гранита и серого гнейса, глубоко вобравшиеся в землю, изображали мостовую, но по ним не ездили. Пролетка — не лихача, а того, что называется "хорошего извозчика" — на резиновых шинах, просторная, чистая, с сиденьем, обшитым темно-синим сукном, мягко покачивалась, поскрипывая на пыльной, хорошо наезженной обочине. За пересохшей канавой, густо поросшей бледно-голубыми незабудками, расстилались картофельные огороды и полосы скошенных полей. Сено стояло в копнах, и сладкий дух его сливался с запахом лошади, дегтя и махорки, которую курил за городом извозчик. Тянулись cерые, бревенчатые дома с мезонинами избушкой деревни Ручьи. Многие избы были заняты под дачи. Висело полотно на крылечке, в палисаднике цвели флоксы и львиные зевы и торчал столб со стеклянным шаром.

Сквозь одолевавшую Портоса дремоту, он, позёвывая, смотрел на убогие дачки, на крошечные садики между березок, сиреней и кротекуса, с дорожками, посыпанными желтым речным песком, на cерые щелявые бревна с забойками, так называемого «барочного» леса, на жестяные доски с изображениями топора или багра, на слаженные из тонких дранок заборчики с жиденькими калитками, на мостики через канаву со скамейками вместо перил и думал: — "Какой убогий уют, какая бедность! Там внутри-то — крошечные комнатки с отставшими дешевыми обоями, с клопами, неопрятные постели, розовая скатерть на столе и давно нечищенный, помятый самовар… Какое мещанство!.. В сущности социализм и гонит это мещанство, производит его в идеал. Серенькую жизнь дает как штампованный образец счастья. Стандартизация счастья — всем по одному образцу. Вместо помещичьей усадьбы — дачка в три комнаты, набитая жильцами, где зимою живут хозяева, а на лето за сорок рублей сдают дачникам. Тургеневскую девушку сменяет дачница в мордовском костюме и с прыщами на лбу… Вот к такой он и едет… Впрочем в Агнесе, — он называл ее наедине Несси, — в Несси есть какой-то особый изгиб. Она стоит как бы на грани между барышней помещичьей усадьбы и социалистической стандартизированной девицей — для всех. Этот изгиб в ней везде: в ее тонком теле, где и тела-то нет, в ее лампадах — глазах, в ее темпераменте. Она из тех, кто своими руками задушит, или застрелит… как эта Ольга Палем, что застрелила студента на Пушкинской в меблированных комнатах… И романы с такими всегда где-нибудь в меблирашках, или в таких квартирах, где живут господа Свидригайловы… Или в Мурине.

Портос поежился плечами, поправляя пальто.