— В морду!.. Избить… Убить его подлеца… Застрелить за его подлую улыбку! — вскакивая, вскрикнул Портос и стал ходить по комнате. — Эх, Ричард!.. На что дворянину дана шпага?
Долле печально улыбнулся.
— Где теперь шпага у дворянина? Да и где теперь дворяне?… Поверь мне… Если они станут на наше место — с Кольтом расставаться не будут, и, если я, солдат, ему, пролетарскому офицеру, скажу, что есть Бог, — он меня застрелит.
— Так что же, Ричард?.. это значит?.. Нам надо у них учиться… Нам надо стать, как они?
— Попробуй.
— Ты видал потом… своего Ермократа?..
— Как же… Он приходит ко мне… По старой дружбе… Навещает.
— И ты его?
— Ты спрашиваешь — принимаю-ли? Принимаю, Портос. Меня учили "быть вежливым"… И я вежлив.
— Где он теперь?
— Он нашел свое призвание. Он служит у профессора Тропарева. Помогает ему потрошить трупы… Наша милая Алечка его как огня боится.
— Да… да… да… Я что-то слыхал… Ермократ… да… Ермократ… Представь, ни разу не встречал его у Валентины Петровны.
— Она его к себе не пускает.
— Что же профессор?
— Очень им доволен…Ермократ ему предан, как собака. Ты знаешь — он профессора в обиду не даст. Просто — своими руками задушит всякого, кто обидит профессора.
— Вот как, — бледно улыбнулся Портос, — чем же господин профессор снискал такую преданность этого… Смердякова?
— Дерзновением над трупами. Ермократ там себя нашел… Он приходит ко мне… рассказывает кого и как они вскрывали. И, если был особенно гнилой покойник — как он рад!.. "Смерть, где твое жало?" рычит… "А вот, где… Сгнил… Вы", — говорит, — "понимаете, Ричард Васильевич… А вы — про Бога!.. Ничего нет… гниют покойнички…. и никакой то есть — души"…
— Ах, сукин сын!..
Портос посмотрел в окно. Ночные тени сгущались над лесом.
— Не пошлешь-ли, Ричард, за извозчиком…. Пора мне и домой.
Долле пошел распорядиться. Когда вернулся, он спокойно сказал:
— Да, сукин сын… Но когда такие сукины сыны в Параскеву-Пятницу верили и по святым местам ходили — лучше было… Не по ним наука.
— Ну?.. Отчего… Наука всегда полезна.
— Вот теперь готовится дело о ритуальном убийстве какого-то мальчика в Энске. И вся пресса и у нас, и заграницей разделилась на два лагеря. Одни говорят — мальчика убили жиды… Другие — это невозможно… в двадцатом веке!
— Кто же так убьет?… Источая кровь… Ты ведь читал?
— Читал… Кто?.. А вот такой же Ермократ.
— Зачем? — глухим голосом спросил Портос.
— А чтобы "такое исделать"… Герострат Российский…
— Да… может быть…
И, когда ехал Портос домой, все вспоминал свой разговор с Долле о Ермократе.
"Хорошая вещь — образование" — думал он — "но только на какие мозги?.. Ермократ — тоже — нигилисточкин божий человек… Постиг тайны бытия… Обезьяноподобный… Живая теория Дарвина… Когда-нибудь такой же идиот, Ермократу подобный, будет изобретать такую ракету — снаряд, чтобы можно было послать ее аж до самой луны и разорвать луну в дребезги… чтобы — такое исделать!
XXVIII
Скорый поезд, на котором ехала Валентина Петровна, приходил в Петербург утром. В Луге он был, едва начинало светать.
Валентина Петровна в своем щегольском дорожном taillеur'е, темно-сером с ярко-пунцовой отделкой, в пунцовом жилете, туго стягивавшем под жакеткой ее молодую красивую грудь, в маленькой серой шляпе с пунцовыми лентами, плоско торчащими сбоку, в том самом костюме, которым она удивляла, восхищала, смущала и возмущала дам Захолустного штаба, со щеками, румяными от без сна проведенной ночи и волнения, но молодо-свежими и крепкими, в шестом часу утра вышла из душного дамского отделения 1-го класса в коридор.
В окнах однообразно были опущены и туго натянуты белые занавески с вытканным вензелем дороги "С.З.Ж.Д.". Электрические лампы ярко горели в коридоре. Их свет, после сумрака купе, ослепил Валентину Петровну. В крайнем окне, где было опущено стекло — трепетала на ветpy занавеска. Колеса под вагоном ровно и монотонно гудели, точно там журчала вода и вагон шел плавно, не качаясь. В коридоре нудно, по-ночному пахло одеколоном, туалетным уксусом и уборной. Валентина Петровна подошла к раскрытому окну и подняла занавеску. Со света вагона на воздухе казалось темнее. В бледном свете проносился мимо Валентины Петровны густой, сосновый лес.
Едва занималась заря. Небо еще было cеpoе и нельзя было определить, какой будет день. Вдруг проплывет мимо лесная прогалина. По желтому песку жидко поросли овсы, голубеет полоска цветущего льна, у самого леса стоят кладки трехполенных дров и надо всем, точно кисейный полог протянут, висит белая пелена неподвижного тумана. Из леса пахнет сосною, смолою, сыростью и грибом.
Громче и гулче простучали колеса под вагоном. Из-под пути вынырнула черная речка и белый пар клубился над нею. Лес оборвался. Позлащенные первыми лучами точно бронзовые сосны веером уходили назад. Копны сена на решетках, покосившаяся избушка, пузатая лошадь и жеребенок в рыжей лохматой шерсти были на лугу.
Солнце, точно еще не проснувшееся, не стряхнувшее с себя сна, скупо лило бледные, но уже слепящие глаза лучи. Сверкал серебром пруд, наполовину заросший камышом и кувшинками, и белые цветы их так многое напомнили Валентине Петровне.
Вставало тихое северное утро и несказанно прелестная и грустная красота была в Божьем мире.
Лес ушел на задний план. Появились среди полей двухэтажные бревенчатые дачи с мокрыми от росы занавесками балконов. Желто-песчаная дорога, с осыпавшимися сухими канавами, шла вдоль домов и упиралась в лес. Шлагбаум перегородил ее. У шлагбаума будка, у будки баба в рыжем полушубке наопашь, в платке, с палкой, обмотанной зеленым, в руке.
Поезд сдержал свой бег и плавно и мягко, как умели это делать машинисты скорых поездов Николаевской и Варшавской железных дорог, стал останавливаться. Показался длинный, низкий, обложенный серым гранитом деревянный перрон, навес вдоль станции и окна большой станционной постройки.
Внизу вздохнули воздушные тормоза, и поезд остановился и затих. В вагоне не было никакого движения.