Выбрать главу

Когда на площадке подходившего вагона она увидала мягкую, черную фетровую шляпу мужа, большую, точно еще выросшую, волнистую черную бороду и серое пальто-крылатку, когда и он, увидавший и узнавший ее в толпе, улыбнулся ей приветливой и доброй улыбкой — она вдруг почувствовала, что так ненавидит его, что ей стало страшно, что не сумеет она скрыть своих чувств. Вся ее вина перед ним, все раскаяние, слезы о грехе совершенном — исчезли, как роса от жаркого солнца, от его улыбки собственника — и сразу, точно какой-то невидимый камертон прозвучал в ее душе и указал ей, чего держаться: в ней установился к мужу чуть презрительно-насмешливый тон.

Он обнял ее и поцеловал в щеку. Она вывернулась из его объятий и деловито спросила:

— Не устал?.. Не было жарко?..

— Я ничего. Как ты?

— Я ехала ночью. Было хорошо. Спала, как сурок.

— Дома как?

Он спрашивал и, слушая ее, передавал багажную квитанцию Ермократу.

— Два места, — сказал он Ермократу. — Пойдем, Аля.

Он взял ее под руку. По тому, как улыбался он, как, осторожно прижимая ее к себе, вел вниз по лестнице, она чувствовала, как он ее любит и как жаждет. Ужас и злоба владели ею.

— Я так тосковал по тебе, Аля…И виолончель моя по твоему роялю соскучилась.

Валентина Петровна ухватилась за его слова.

— Что ж… Поиграем.

— Сегодня?

— Ну да… А что?

— Я бы хотел пораньше спать.

Она едва удержалась, чтобы не вздрогнуть.

— Успеем и поиграть и поспать. Или ты устал?

— О нет! Я совсем свеж и бодр…

Он хотел что-то шепнуть ей, законфузился и не посмел. Только приблизил к ней свою черную бороду. И ей казалось, что от крылатки его идет пресный запах покойника.

На извозчике было легче. Городской шум мешал говорить. Если бы можно было так ехать и никогда никуда не приехать!

Дома был ужин… Водка, вино, Валентина Петровна с отвращением смотрела, с каким удовольствием он ел. Она ни к чему не притронулась.

— Что же ты? — спросил он.

— Так, что-то не хочется… Я хорошо пообедала.

Он хотел после ужина идти спать, она хотела задержать, отдалить страшный момент. Уйти от него совсем. Ей казалось, что когда это будет — она сойдет с ума, покончит с собой, как та барышня, которую в парке изнасиловали солдаты.

Она села к роялю и стала играть.

— Что это такое? — спросил он. — Я первый раз слышу.

— Это — Аргентинское танго…. Очень модно теперь.

— Мило… Пустяковина, конечно, но мило.

— Не правда ли?..

Она повторила мотив.

— Да, знаешь, — сказала она, переставая играть, — двадцать шестого июля в Красном Селе скачки в Высочайшем присутствии. Bcе наши будут. Петрик очень просил, чтобы и я была. Для счастья…. Он скачет.

— Ты с Петриком каталась? — спросил он, стараясь говорить просто.

Если бы не было этой вчерашней ночи, если бы не установился в ней насмешливо-лживый тон — она бы солгала. Но теперь она подняла на него глаза морской воды и спокойно сказала:

— Нет. С Портосом.

— Я просил тебя ездить с Петриком, — мягко сказал Яков Кронидович.

— Петрик не мог… А Портосу это ничего не стоило, — холодно сказала она.

"Ах, если бы ссора!" — думала она. — "Охлаждение, хотя на одну сегодняшнюю ночь!.. Да хоть навсегда… Пожалуйста"…

Но Яков Кронидович был далек от ссоры. То, что она ему не солгала — сразу смягчило его, и он с любовью и нежностью посмотрел на нее. Она не видела его взгляда. Ее вызова хватило на мгновение. Опустив глаза, она наигрывала какую-то мелодию на рояле.

— Так что же скачки? — сказал он.

— Пожалуйста, поедем…. Ты знаешь: даже Стасский будет.

— Стасский на скачках! Воображаю!.. А ведь и я никогда не видал, признаться, скачек.

Она опять с вызовом посмотрела на него. «Скачут», — подумала она, — "живые люди, а ты видишь только трупы".

— Хорошо, поедем… Ты скажи Петру Сергеевичу, чтобы он достал ложу.

— Хорошо, — сказала она. Сама думала: "не безпокойся, у Портоса уже все готово"…

Он притворно зевнул. Она поняла, что тянуть дальше нельзя. Сказать ему все — и тогда конец… Но сказать не решилась.

— Что же, Аля… Спасибо, что поиграла. Пойдем спать.

— Пойдем.

Она встала и отвернулась к двери, чтобы он не видел ее лица. Бледно прозвучал ее голос…

"Я как публичная женщина" — думала Валентина Петровна, — "утром с одним, ночью с другим… Но не могу же… не могу я…. Что мне делать?.. Его право!"…

Она с трудом прошла через столовую в спальню. Ноги не слушались ее. Раздевшись, лежа в постели, она ожидала мужа и тряслась, как в лихорадке.

"Я дрянь", — думала она. — "Встать, закрыть дверь на ключ… А будет стучать — послать к черту… к черту… к черту послать" — шептала она пухлыми губами, чувствуя, что вот-вот разрыдается! — "Ведь это же ужас один… Ну… там… любовь… страсть…. я понимаю… а здесь… долг… К черту!..

Над ее головой благоухал букет распустившихся за день роз. Валентина Петровна вскочила, и, не надевая ни халата, ни туфель, понесла его из комнаты… Ей казалось, что розы осудят ее.

В дверях она столкнулась с мужем.

— Что это ты? — спросил он.

— Слишком сильно пахнет. Голова болит, — сердито сказала она.

— Устала, верно?

— Да. Очень устала. Унеси в столовую… "Ничего не видит!.. Ничего не понимает" — думала она, прислушиваясь к шагам мужа. — "Ему все равно, в каком я состоянии… Что я переживаю… О, как он не чуток!.."

Ее лицо было бледно. Ужас, отвращение и ненависть легли морщинами к углам рта. Глаза были закрыты… Яков Кронидович не видел этого.

Он погасил лампу. Чуть теплилась у иконы лампадка…

— Теперь… уйди… — простонала Валентина Петровна, уже не скрывая своего отвращения. — Я устала… Спать хочу.

Едва он вышел, она зарылась головою в подушки, залилась слезами, вся содрогаясь от рыданий.

"Дрянь я… Ничтожная дрянь… Не смогла сказать теперь… Навсегда ложь… Навсегда так… Взлеты и падения… Я падшая женщина… Дрянь…"

Так и заснула ничком, на мокрой от слез подушке в сознании, что вошло в ее душу что-то ужасное и испортило жизнь навсегда.

XXXII

Четырехверстная скачка с препятствиями на Императорский приз и раздача призов за стрельбу из винтовок и орудий, за фехтовальный бой и за выздку лошадей завершала Красносельский лагерный сбор. После нее начинались подвижные сборы и маневры. Красное Село пустело.

Эта скачка безподобно, верно и точно, с мелочными переживаниями на ней ездоков и лошадей, описана графом Львом Николаевичем Толстым в романе "Анна Каренина". С тех пор — Толстой описывал семидесятые годы, — почти ничто в ней не изменилось. Только начиналась она не за речкой Лиговкой, которую скачущим у Толстого надо было переходить вброд, а в трехстах шагах от трибун, и прямо шла на батарею, или как ее называли по-прежнему — трибунен-шпрунг. Препятствия стали выше, солиднее, прочнее. Но за эти годы и сама кавалерия и взгляд в ней на спорт сильно изменились, и Петрик, в десятый раз перечитывавший описание скачек у Толстого, это особенно чувствовал.

У Толстого Вронский скакал так… между прочим. Имел деньги, купил готовую чистокровную лошадь и скакал на ней. Он и приехал на скачки за пять минут до посадки на лошадей. Он любил свою Фру-фру, он понимал ее, но разве была она для него тем, чем была Одалиска для Петрика!? Вронскому, если бы он взял приз — этот приз ничего не прибавил бы и ничего не убавил. Лишний случай кутнуть в собрании, покрасоваться собой. И то, что он сломал на прыжке спину лошади, для Вронского был тяжелый, но мимолетный эпизод, сейчас же заслоненный драмой его любви к Анне. Петрик, переживая все то, что пережил Вронский, даже не мог себе представить, что было бы, если по его вине погибла его Одалиска.

"Нет… лучше самому убиться", — несколько раз шептал он, прочитывая это меcто в романе и всякий раз волнуясь за Вронского.

"Сто раз лучше, чище, благороднее — самому". И он содрогался, читая, как лежала и не могла встать Фру-фру Вронского.