В дорогом платье от Изамбар, сшитом по ее заказу из лёгкой материи такого же цвета, как и шляпа, — желтовато-сливочного, с рукавами до локтя, расшитом толстым выпуклым гипюром все того же цвета, схваченным у пояса толстым шелковым шнурком с длинными концами с кистями, в длинных шведских перчатках, плотно облегавших ее красивые, в меру полные руки, она была великолепна.
Она уже с извозчика увидала Портоса, стоявшего на легкой галерее, шедшей вдоль лож. Она боялась одного — быть первой. Но в то время, когда она скидывала на руки Якова Кронидовича накидку, к трибунам легкой побежкой плавно подбежала пара прекрасных вороных Ганноверских коней с резаными репицами и мягко подкатил высокий дачный кабриолет. В воздухе послышался благородный запах экипажа, чуть разогревшихся лошадей, дегтя и кожи, к нему примешался запах духов и прелестная Вера Константиновна Саблина расцеловалась с Валентиной Петровной.
И едва лошади отошли от входа на лестницу, как, воняя бензином и грозно фырча, подкатила последняя выписанная из-за границы модель — громадный, открытый, четырех-цилиндровый автомобиль Клеман-Баяр, с закрытыми по новой моде боками, с зеркальным стеклом спереди, и из него шумно стали вылезать генерал Полуянов — он сам и правил машиной и теперь отдал ее подбежавшему шоферу, — Барков с женою и Стасский.
Стасский был неузнаваем. В щегольском летнем английском костюме, в башмаках с белыми гетрами, он точно соскочил с английской гравюры. Тяжелый Владимир 2-й степени выглядывал из-под галстуха. Недаром он был первый ум России — он знал, как куда одеться и где как себя держать. Наверху у ложи их встречал Портос, в «защитном» кителе, в ременной аммуниции при шашке и с большим пуком красных и белых гвоздик. Саблина в драгоценном, из заграницы выписанном специально для этих скачек, костюме из шелка blеu-Nattiеr, серо-голубом, но не холодном, похожем на поблекший высыхающий василек, с юбкой в плоских длинных складках и жакетке, распахнутой на груди и застегнутой у пояса одной большой фарфоровой пуговицей со старинным узором, в полудлинных рукавах, с обшлагами и воротником из тонкого тусклого, золотого кружева, в шляпе из белой соломы, подбитой черным бархатом, с букетом темно-пунцовых роз, была прекрасна. Юбка доходила до щиколотки и из-под нее выглядывали башмачки из шевро с тоненькими перепонками и блестящими из резной стали пуговками. Она была так моложава в этом платье, что никто не сказал бы, что рослый красавец паж и стройная девочка, уже почти девушка, сопровождавшие ее, были ее дети.
— Что это вы, Пог'тос, — весело обратилась она к офицеру, — точно цветочница… Цветами тог'гуете.
— Возьмите, сколько хотите?
— Нет… К моему платью не пойдут… Слишком г'езкие цвета. Дайте Тане.
Таня, ее дочь, вспыхнув до шеи, робко взяла несколько белых гвоздик. Портос подошел к Валентине Петровне.
— К вашему, Валентина Петровна, они как раз подойдут, — сказал он, держа в правой руке красные и в левой белые гвоздики, и значительно глядя на Валентину Петровну. — Выберите, сколько каких хотите.
Валентина Петровна смутилась. Сильно покраснев, она чуть дрожащими руками, точно обдумывая и соображая что-то, взяла две алые и пять белых гвоздик и неловко стала прикреплять их за пояс-шнурок своего платья. Таня ей помогла.
В ее глазах застыли испуг и растерянность. Но никто не заметил этого. Четыре хора трубачей разом, согласно грянули Русский народный гимн, и публика, теснившаяся по галерее, жидко и нестройно закричала ура.
Государь Император с Императрицей и детьми на громадной сильной машине, управляемой полным краснощеким полковником в свитской форме, легко, плавно и безшумно взявшей гору, подъезжал к Императорскому павильону скачек. Генералы и офицеры, члены скакового комитета и среди них заметная, высокая, благородно-осанистая фигура Великого Князя Главнокомандующего, встречали их на каменном крыльце павильона.
XXXVI
Ура и "Боже царя храни" гремели, разносясь по широкому полю. Где-то ржали тревожно и безпокойно лошади. Солдаты, крестьяне окрестных деревень и дачники, собравшиеся на той стороне поля и пестрыми группами стоявшие вдоль канавы, подхватили ура, и оно, точно эхо, перекидывалось и перекликалось отголосками.
На галерее у лож офицеры стояли, держа руку у козырька, штатские были без шляп, дамы звонко кричали ура. Здесь особенно звучными казались громы оркестров, отражавшиеся о тонкие досчатые стены лож. Под ними стояла машина Государя, и видно было то маленькое замешательство, какое бывает всегда при выходе из автомобиля или экипажа.
Стасский, стоявший между Полуяновым и Саблиным, говорил под шум криков и музыки.
— Вот где, а не в государственной думе, не в ответственном перед нею и ею избираемом министерстве, конец самодержавию.
— То-есть? — спросил Полуянов, небрежно державший у козырька руку в коричной кожаной перчатке.
— В этой машине.
— Ну этого я никак уже не понимаю, — пожал плечами Полуянов.
— Русский Государь является народу. Здеcь солдаты… Здесь немудрые сердцем офицеры… Ну и явись, как подобает Русскому Царю… Напомни старое… Золоторизное византийство какое-нибудь… Чтобы в носу защекотало и слеза на глаз проступила. Самодержец!.. Или верхом на каком-нибудь особенном этаком коне, или еще лучше на тройке таких лошадей, что говорили бы сердцу, в драгоценнейшей сбруе, с таким ямщиком кучером, что дамы сразу сердца бы потеряли, подкати, выйди… поздоровайся… Это, как корона… Это та красота, которую Русский народ так любит и ценит. Машина, следующая ступень — штатское платье — это царь без короны, царь без венца… Не венценосный монарх — уже не монарх…
— Это цивилизация, — сказал стоявший сзади Яков Кронидович. У него по щеке катилась слеза умиления.
Стасский обернулся к нему и презрительно прищурил глаза.
— Цивилизация исключает самодержавие. Мы это поймем. И машину, и штатское платье, и цилиндр будем приветствовать… Но только тогда мы самого самодержавия не оставим. Народ? Нет, народу подавай то, что веками отложилось в его сердце. Царь есть царь, а не президент, не американский миллионер, не банкир и не инженер с фабрики… Это рабочим — а не крестьянам… Да еще Русским, которые большие знатоки и ценители этого… Коня и запряжки!
Государь с семьею прошли внутрь павильона, и публика стала размещаться по ложам.
— Вы думаете, — первым за дамами входя в ложу, продолжал Стасский, — вы думаете, Государя все эти — он пренебрежительным жестом показал на теснившийся на балконе Императорской беседки генералитет — поддержат в случае чего?.. Его опора — крестьяне и офицеры, близкие к крестьянам, которые попроще… а этим… интеллигенции-то в мундире, или без мундира, заласканной ли царем, или им пренебрегаемой… этим французская революция в зубах навязла. Вот он, — Стасский глазами показал на Портоса, — значок академический нацепил и уже — Бонапарт!.. А народу — царь в антихристовой машине, что по деревням собак, кур, и детей давит — уже не царь… Великий князь, торгующий вином, не великий князь… Митрополит в пиджаке, на мотоциклетке и без колокольного звона — не митрополит… А, Боже сохрани, если кто из Царской фамилии осквернит свои белые ручки работой?! Мы не американцы какие-нибудь, чтобы у нас священен и благословен был труд — у нас труд — проклятие Божие за Адамов грех, труд каторга, и не труженика, а благостного, прекрасного полубога хочет народ видеть в царе… Увы, самодержавие умирает и отсыхает само собою, и уже не первое царствование. Император Николай I был последний самодержец. А потом… Катилось под горку… Да… под горку-с… И докатилось до Думы и царя в немецкой машине… Настоящая-то Россия дика, очень еще даже дика… Возьмите-ка от лопаря до курда, и от белорусса до монгола — ну-ка, поймут они машину?… А тройку бы поняли! Мы — Азия…. Если Самодержавие — то Византийство… А если пошли в Европу… так там… республика и безбожие.