Долле раскладывал грибы по газетным листам и делал это так тихо, что никакого шороха не было слышно.
— Ты как думаешь? — повторил Петрик.
— Я думаю… — очень тихо, но внятно и отчетливо сказал Долле — вообще… никого не надо уничтожать.
— Но… если ты его не уничтожишь… Он уничтожит тебя… Что меня!.. Я не о себе говорю!.. Он уничтожит Россию…Государя… Бога!
— Бога уничтожить нельзя, — еще тише сказал Долле.
— Он вытравит Божие имя из людских сердец, — волнуясь, сказал Петрик. — Ты знаешь?… С некоторых пор он мне кажется очень странным… Я его… ужасно как… ненавижу за то, что он стал партийным.
— За то ли только ты ненавидишь его, что он стал партийным?.. Или и другое чувство владеет тобою?
Петрик густо покраснел, но в темной комнате Долле не мог этого видеть.
— Ты задал мне необычайный вопрос, — волнуясь и запинаясь, заговорил Петрик, — я сам себе такого не смел задать. Но, думаю, что я буду искренен, если я скажу, что будь тут другое чувство… по-иному я бы ненавидел его… по иному хотел бы расправиться…
Петрик долго, молча, смотрел в окно. То, что он собирался сказать, было ему трудно сказать. Впрочем… Долле?… Он и правда, как монах отшельник. Ему — можно.
— Я знаю… — глухим голосом начал, наконец, Петрик. — Ты думаешь — ревность?… Нет… к прошлому я не ревную… Да и она… Так ровна была она ко всем нам трем… ее мушкетерам… Нет… Прошлое? Прошлое — светлое… яркое… Настоящее. Что-ж… Кончено… Крест… Крышка… Аминь… Чужая жена… И… не мое это дело… Нет… правда, я ненавижу его за то, что он такой… как тебе сказать… ему все равно… Где ему лучше. А родина погибнет — ему все равно.
— Так-ли это, милый Петрик? Не гибнет ли Родина и помимо него? В государственном организме болезнь. Петрик, если любить Россию — не простить ни концессии на Ялу, ни Японской войны, ни Порт-Артура, ни Мукдена, ни эскадры Рождественского и Цусимы… Ни Портсмутского мира! Где наша слава и победы!? Неудачное темное царствование — и не заглушить этих несчастий ни Государственной Думой, ни открытием новых мощей… Власть мечется в поисках пути, и Портос…
— Портос ее хочет толкнуть в бездну, в эту страшную минуту несчастий. Я слыхал от «них»: — "падающего толкни"… Как по твоему — поддержать или толкнуть надо?
— По всей моей жизни ты видишь, что поддержать.
— Я понимаю… Фигуров — писатель из маляров, озлобленный, завистливый, жадный и необразованный… Или Глоренц — маньяк, ничего светлого не видевший, или эта жаба Тигрина… — Но Портос!.. Портос — богатый, кончивший академию, на широком пути!.. Ему-то и поддерживать… Ему и помогать правительству!.. Нет!.. ему все мало… И он с теми… кто хочет толкнуть… свалить…
— Если помогать-то — нельзя?… Поддерживать — безполезно? — чуть слышно сказал Долле.
За окном в лесу была холодная августовская ночь. Петрику казалось, что там кто-то безшумно шагает по мху, крадется, подслушивает их. Но кто? Петрик знал, что весь участок леса подле лаборатории Долле был окружен высоким частоколом и охранялся часовыми.
— Я убью его, — твердо сказал Петрик. — Рано или поздно — я убью его. Я все думаю… Это — как, знаешь, навязчивая идея: я должен его убить, по присяге. Мне часто снится теперь — я гонюсь за ним с саблею — он от меня убегает… Я убью его!
— Нет, ты не убьешь его, — спокойно сказал Долле.
— Почему? — Петрик встал от стола, за которым сидел и в волнении прошелся по комнате.
— Потому что ты можешь убивать только на войне — без злобы… По долгу.
— Почему без злобы?
— Потому что ты — христианин. Его убить — это надо подойти, подкрасться и — убить… Ты можешь это — безоружного?
Петрик молчал. Он остановился спиною к окну.
— Ну и потом? Ты скажешь: — "это я убил, потому что он был революционер"… А тебе скажут: — "никто не давал вам права убивать даже, если он и самый опаснейший преступник. На это есть судьи, карательные отряды и палачи".
— Как же быть, Ричард?
— Ты можешь донести на него.
— Нет, — отрицательно и, морщась, как от чего-то противного, чем брезгаешь, прошептал Петрик, — донести?… Нет… Нет… Но в 1906-м году мы были же в карательной экспедиции?
— Ты расстреливал? — в упор спросил Долле.
— Нет.
— Скажи мне, как это было… И ты увидишь, что ты не убьешь Портоса… Мы все еще рыцари чести и нам безоружная, даже и преступная кровь противна.
— Да… я помню… Нашему эскадрону пришлось…двух… Я помню… Все мы после суда и приговора были страшно бледны и возбуждены. Командир эскадрона, он должен был назначить взвод и офицера, не хотел назначать и устроил: — по жребию. Приготовили билетики. Мы все собрались… Я хотел тоже тянуть, но командир эскадрона меня остановил. "Корнет Ранцев", — сказал он, — "вы слишком молоды для этого". — Досталось поручику Августову… И я помню, — мы жили тогда в одной комнате, — он не спал всю ночь, и всю ночь курил… На рассвете он ушел со взводом. Я не спал тоже. Я слышал залп и головой зарылся в подушки. А потом Августов целый день пил и не был пьян. И было страшно его белое лицо. Ночью командир эскадрона пригласил местных полицейских стражников, и мы, офицеры, пили с ними, и они рассказывали нам, сколько зверских убийств, поджогов и издевательств над жителями совершил тот, кого расстреляли… И Августов понемногу успокоился. — Петрик помолчал и добавил.
— А командир шестого эскадрона, — им досталось много таких… заболел неврастенией и через полгода застрелился.
— Видишь, — сказал Долле, — а там — преступление налицо, суд, приговор… А ты хочешь…. А если Портос в партии, чтобы предать ее?
— Вдвойне подло, — бросил Петрик.
— С такими взглядами, Петрик, ты плохой помощник России. На нее идет штурм людей без принципа, без морали, без веры — а ты в белых перчатках… Портос их снял — и ты не подаешь ему руки!
— Не могу подать!..
— Петрик… дворянство, рыцарство, честь, дама сердца, дуэль — это не для двадцатого века. Теперь — капитал и пролетарий, предательство, сожительница и — драка или убийство…
— И Портос?
— Дитя века. Он это понял и усвоил.
— Ты точно оправдываешь его?
— Я его не оправдываю. Мне так тяжел теперешний век, что я ушел от него в эту лабораторию. Портос пошел с веком… Таких, как он, тысячи — всех не перебьешь!
— Я знаю одного… и я… убью его!
XLIV
В это мгновение дверь в столовую без стука и без шума стала медленно раскрываться. В ней появилась высокая, темная и, Петрику показалось, страшная фигура. Петрик бросился к выключателю и зажег большую висячую лампу. Ровный сильный свет из-под большого матового колпака осветил человека в длиннополом мешковатом черном сюртуке. Петрик успел заметить безобразное, изрытое оспой лицо, рыжеватую, клинушком, смятую бороду, колтуном торчащие, должно быть, жесткие волосы, узкие глаза без бровей и ресниц в красных веках, длинный, тонкий нос, прорезавший вдоль все лицо, и особенно бросились ему в глаза непомерно, почти до колен длинные руки… Человек этот скрипучим, ласкательно-заискивающим голосом сказал:
— Виноват, Ричард Васильевич, я полагал, вы одни-с. Обедаете…
И фигура так же безшумно скрылась за дверью.
— Кто это? — спросил Петрик, с трудом сдерживая дрожь в голосе.
— Ты не знаешь? Это Ермократ. Мой бывший лабораторный солдат. Теперь он служит у профессора Тропарева препаратором.
— Какая отталкивающая физиономия!
— Тоже — современный человек. В былые времена стоял бы на паперти, странником к святым местам ходил бы, деревенских баб морочил бы, продавал бы им волос Пресвятой Богородицы, или камень от лестницы, что Иаков видел во сне… Теперь… тоже, может быть, в партии окажется и будет доказывать, что Бога нет… Он уже мне доказывал.
— А не зря говорится в народе — Бог шельму метит…
— Я тебе отвечу так же, как и ты мне отвечал — а Портос? Ведь красавец — дальше идти некуда… Ему опереточным баритоном быть, а не офицером генерального штаба. Но будет об этом. Я по запаху слышу: Лепорелло мой принес из собрания обед. Давай переложим грибы на диван, да и попитаемся. Я думаю — и ты аппетит нагулял.