Пуста была голова. Коротки и отрывисты наблюдения и так же коротки мысли. На пахоте Бражников, шедший рядом с Портосом, ввалился в черную лужину и забрызгал белого Соловья и свежий китель Портоса. "То-то, поди, ругался в душе Портос", — подумал Петрик.
Синий куст — роща без высоких деревьев — замаячил впереди. Около него стая вдруг скололась, потеряв след, и рассыпалась. Охота приостановилась. Это была передышка на минуту, необходимая для лошадей и для офицеров. Лимейль белым платком вытирал пот с лица, Драгоманов стоял, вытянув длинные ноги в стременах, и строго покрикивал на офицеров.
— Господа!.. не отставать… не отставать… Очень растягиваетесь на охоте!
Собаки сейчас же натекли и подхватили. Охота понеслась за ними. Эта маленькая передышка не освежила, но утомила Петрика. Куда девалось его прекрасное настроение счастливой радости? Светлый осенний день точно померк. Облачко набежало на солнце и тенью покрыло землю. Пахота казалась свинцово-черной. Показался ряд длинных жердяных заборов, кто-то загремел деревом и упал, но вскочил и стал садиться на лошадь, весь серый от черноземной пыли. Коперник прыгал неплохо и Петрик смело шел на заборы. Спустились, захлюпали по воде мокрого луга и за ним вырос забор, показавшийся очень высоким Петрику. Вся охота сразу, точно по команде, сдержала лошадей.
Петрик видел, как собаки, одни перескакивали, другие пролезали под жерди забора, как тяжело, слишком высоко прыгнула Примадонна, и красный фрак Лимейля уже несся, догоняя собак. Офицеры «мастерили», ища где пониже, и это мешало Петрику. Он увидал за забором большой камень и почему-то этот камень привлек его внимание. Он уже направил Коперника и броском рук повелительно приказал ему прыгать, но тут его обогнал тяжело скакавший на большом кирасирском коне штаб-офицер. Он грузно прыгнул, ломая верхнюю жердь, эта жердь столбом метнулась под ноги Коперника, и Коперник вместе с Петриком завалился на поле.
Последнее, что увидел Петрик, был странно привлекший еще раньше его внимание камень, последнее, что ощутил, был дух захватывающий полет и он не мог разобрать — вверх, или вниз, а потом наступило тяжелое небытие.
LII
Пройдя еще полторы версты по мягкой траве, охота остановилась. Собаки скололись и доезжачие, щелкая арапниками, сбивали стаю.
Генерал Лимейль слез с лошади и отдал ее подбежавшему к нему выжлятнику. Полковник Дербентский подъехал к нему с докладом, что на охоте упало двое: штабс-ротмистр Швальбе, который сейчас же сел и продолжал охоту, и штабс-ротмистр Ранцев, оставшийся лежать без сознания, при нем находится наездник, другой послан за лазаретной каретой.
— На ком скакал Ранцев? — спросил Лимейль.
— На Соловье, — сказал Драгоманов.
— На Копернике, — поправил его Дербентский.
— Как на Копернике?
Дербентский и Драгоманов обменялись взглядами. Драгоманов ничего не понимал.
— Зачем было, Николай Александрович, давать, хотя бы и Ранцеву Коперника? — мягко сказал Лимейль начальнику офицерского отдела.
Драгоманов отлично помнил, что он дал Ранцеву Соловья, и Коперника Багреневу, но он понял, что сейчас лучше об этом промолчать, и он тихо сказал:
— Не было больше лошадей. Много набитых и больных. Я думал, что Ранцев…
— Да, конечно… Несчастный случай. Ну да, Бог даст, обойдется…
Домой, с охоты, ехали усталые, но не оживленные, как всегда, а придавленные и грустные. Как это часто бывает, слух быстро облетел всех: штабс-ротмистр Ранцев разбился на смерть.
Когда подъезжали к палацу — охоту встретил школьным маршем с фанфарами хор трубачей. Торжественно бодрые звуки труб казались неуместными и оскорбительными. Генерал Лимейль хотел было отпустить трубачей от завтрака, но, увидев подходившего доктора, знаком руки остановил адъютанта и подъехал к врачу.
— Ну, как Ранцев, Александр Иванович?…
— Бог даст, отойдет. Пока все еще без сознания. Не мог обследовать, что с черепом. Во всяком случае, налицо — сильное сотрясение мозга.
И это сейчас же стало известно всем. По коридорам и спальням гремело ура! Тяжелые охоты по искусственному следу были кончены, впереди оставались легкие и приятные охоты по зверю — одно наслаждение! О разбившемся офицере не думали, каждый понимал: "сегодня ты, а завтра я… Кисмет!"
В столовой, за завтраком, играли трубачи. Разговор был оживлен и шумен. Добрый школьный врач, пришедший к концу завтрака, говорил генералу Лимейлю, что возможно, что офицер и выживет — ему только нужен — покой, полный покой…
Вдали от палаца, в местечке, за номерами для приезжающих Пуцыковича, в чистом деревянном здании школьного лазарета лежал Петрик. Фельдшер сидел над ним. Голова Петрика была забинтована. Пузырь со льдом был на ней. Петрик только что очнулся. Он ничего не сознавал — и не понимал, как это он прямо с прыгающего на сломанную жердь Коперника попал в эту чистую комнату на мягкую постель. И почему, вместо дня, был вечер и горели лампы. Он даже хорошенько не знал, кто он. Он точно все позабыл, позабыл свое имя, и уж, конечно, забыл Портоса и навязчивую мысль, что он должен его убить. За что? кого?… Он точно очнулся после смертельной болезни и выздоравливал…
Более того, точно снова родился в этот прекрасный Божий мир. Он был кротко, по-особенному, детски счастлив. Ему хотелось всех любить, и хмурое серое лицо солдата фельдшера ему казалось несказанно дорогим и милым…. Он тихо улыбался ему. Каждая мелочь его трогала и радовала. Лежать было приятно.
Ему нужен был покой… полный покой… вернуть мысли — их не было… вернуть память — она пропала… Он для себя был «никто». «Никто», только что родившийся и жадно ощущающий радость бытия.
Только голова мучительно страшно болела.
Петрик закрыл глаза. Так было легче.
— Покой… тишина… как хорошо… можно дышать… как сладко дышать… Полный покой!..
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
I
В сентябре, когда Портос был в Поставах, Валентина Петровна получила телеграмму из Вильны, что с папочкой случился второй удар и положение его безнадежно. Она сейчас же поехала с Яковом Кронидовичем к отцу. Застала она его уже в гробу. Вид мертвого отца в парадной форме, в густых, генеральских эполетах, при ленте, с орденами, положенными на подушках вокруг гроба, в маленькой, бедной и тесной Виленской квартире ее поразил. Золото эполет и синий лацкан мундира, эмали и ленты орденов были таким противоречием с низким потолком, крашеным охрой полом и теснотою в комнате, когда приходили певчие и священник служить панихиды, что сердце Валентины Петровны разрывалось от жалости к отцу. Она тупо, сквозь вуаль траурной шляпы смотрела на покрытое кисеею лицо отца и ей становилось страшно.
"Все кончено", — думала она. — "И нет ничего. Ни Захолустного Штаба, ни гнедого раскормленного Еруслана, ни бравых ординарцев, ни вежливых офицеров… Теперь и папочки нет. Имя этому смерть!"…
Она боялась смерти.
Стоя над раскрытой песчаной могилой, слушая надрывное пение, она над закрытым и забитым гвоздями гробом уже думала не о папочке, а о себе. Ей казалось, что смерть приблизилась к ней, что это ей предупреждение за ее грех, за ее постоянную ложь. Ей было жаль самою себя. Она так еще мало жила. Ей так хотелось полной радости жизни. Последнее время, установив образ жизни веселящейся «барыньки», предпринимая каждый день что-нибудь такое, где издали, вполне прилично, на «законном» основании можно было видеться с Портосом, то у Саблиных на теннисе, то в Петергофе, у Барковой, катаясь в коляске по парку, то подле самой школы, у Скачковых в чухонской деревушке Вилози, где звенело пианино в маленькой избушке и дивный голос Лидии Федоровны разносился по всему Дудергофскому озеру, куда, ради музыки, охотно приезжал Яков Кронидович и где так просто и естественно, после занятий появлялся Портос, Валентина Петровна глушила упреки совести. Всегда на людях. Всегда в новом туалете, с улыбкой на расцветших щеках, она прикрывала хмель шампанской игры своей любви радостью развлечений. Теперь ей придется от всего этого отказаться. Траур! Она не пеняла за это на папочку. Он не был виноват. Но судьба!.. Судьба была к ней жестока.