Выбрать главу

После похорон, где было много народа, были представители всех полков дивизии, она наслушалась комплиментов. Траур к ней шел. Ее расцветшее за пору любви тело все еще было тонким и стройным, глаза цвета морской воды под плерезами были громадны, и свежий румянец щек и яркость губ гасились черным цветом. Закрытая грудь была безупречна, и талия тонка и стройна.

"К чему эта красота!" — думала она. — "Она пройдет… И ее ожидает могила!"

Ее тянуло домой. В Петербург… К Портосу… Она знала, как он ждал ее, как желал! Но надо было остаться до девятого дня, помочь мамочке, уезжавшей доживать свой вдовий век в Полтавскую губернию к двоюродной тетке.

Разговоры о печальном будущем мамочки, ее слова: "дожить бы скорее, а там к нему, моему голубчику, Петру Владимировичу" — пугали Валентину Петровну. Они точно приближали и ее день смерти, а так жадно хотелось еще пожить… с Портосом…

Теперь при ее трауре, по крайней мере на полгода, что ей осталось? Музицировать по вторникам в замкнутом кругу избранных друзей, да ездить в закрытом черном платье на интимные семейные вечера с бриджем и скучными разговорами на злобу дня…

А жизнь тем временем уходила. Коротка была жизнь и каждый ее час казался драгоценным.

В девятый день, стоя на панихиде над свежей могилой с деревянным белым крестом и жестяной табличкой, она тупо смотрела в землю и мысленно вопрошала папочку: "папочка, скажи, — это грех?.. так лгать?.. любить Портоса?.. Папочка?"…

И ей казалось, что она слышит былой ласковый смех папочки… Того папочки, какой ей был всего дороже, папочки, командира Старо-Пебальгского полка. Говорил папочка на ее просьбу дать лошадей ей и Портосу из трубаческой команды: "Алечке все можно!.. Алечке все позволено!".. "Все можно?" — мысленно говорила Валентина Петровна. — "Все позволено?… И Портос?"…

Шумели кладбищенские сосны. Печально, надрывно пели "вечную память" охрипшие певчие и над могилой стояли только мамочка, Яков Кронидович, квартирная хозяйка и Валентина Петровна. Все было кончено. Время было уезжать по домам. Одинокая и заброшенная оставалась могила.

II

В Петербурге Валентину Петровну ожидала радость. Портос был назначен адъютантом при штабе округа и оставался в Петербурге. Об этом просила Валентина Петровна генерала Полуянова — и Иван Андреевич, хитро улыбаясь косящими глазами и поднося к губам ее ручку, сказал: — "Могу ли я вам в чем-либо отказать?" — И устроил это назначение. Вернувшийся из Постав Портос бывал у Валентины Петровны очень редко, всегда по приглашению и всегда на людях, с другими гостями. Этим, по взаимному соглашению, усыпляли ревность Якова Кронидовича. Яков Кронидович получил звание профессора. Тяжелые предсказания Стасского не сбылись. И коллеги профессора, и студенты к нему относились отлично.

Он был счастлив… Почти счастлив. Насмешливо-покровительственный тон, усвоенный теперь Валентиной Петровной, его не раздражал. Правда, — холодок в интимной супружеской жизни стал как будто больше, но занятый наукой, лекциями, отдававший часы досуга музыке, Яков Кронидович с этим примирился. В 45 лет и он не был вулканом страстей, и тот тон сердечной любви и иногда трогательной чистой ласки и всегда полного к нему, к его вкусам и привычкам внимания был не плох. Он любовался своей Алечкой… Он знал, что она его и ничья больше, и ему было хорошо. Он даже забыл о "третьем перекрестке", о третьей страшной встрече с "плавильщиком душ"… Он много работал и, став профессором, сделался рассеянным и забывчивым…. Лишь иногда появлялось в доме что-то, что при большем внимании к домашней жизни казалось бы странным, но Яков Кронидович жил как бы вне дома и нигде не замечал ничего странного.

Не видел он ничего подозрительного в том, что у Валентины Петровны в спальной, на ночном столике, всегда стояли цветы… Четырнадцать белых далий и две золотистые мохнатые, в кровавых подтеках хризантемы… Их вдруг сменяли — и тогда, когда они еще были совсем свежими — пятнадцать белых и шесть пунцовых гвоздик… Всегда двух цветов — белых и каких-то других — цветных. — Но что тут странного: Алечка всегда любила цветы. В Захолустном Штабе их у нее всегда бывало много.

Раза два-три в неделю, утром, когда Якова Кронидовича не бывало дома, на кухню приходил мальчик из цветочного магазина «Флора». Он приносил корзину с цветами белыми и другими. Валентина Петровна сама выходила к нему и почему-то всегда волновалась. Дрожащими руками, сосредоточенная, нахмурив брови и что-то соображая, она отсчитывала цветы. Мальчик записывал, что она взяла, и уходил. Иногда экономная Таня скажет:

— Вы бы, барыня, не брали цветов. Те еще совсем хороши.

Валентина Петровна всегда смутится, покраснеет, точно растеряется и скажет:

— Ах, нет… Эти такие милые… Те… поставьте в столовую… или, знаете, выбросьте их. Астры, как постоят, всегда вода скверно пахнет…

— Да я, барыня, свежей воды налью. Ничего пахнуть не будет. У нас в Захолустном-то Штабе по две недели астры в воде стояли!

Яков Кронидович об этом не думал. Он был очень занят. Жизнь — и это не парадокс — поставляла ему почти каждый день мертвые тела. Стоя перед загадкой смерти, стараясь ее разгадать, он забывал про это обилие цветов. В спальне жены цветы, в столовой, в гостиной, везде букеты. Это было даже приятно. Надышишься тяжелым трупным духом в анатомическом театре — и так-то хорошо придти домой, где всегда свежий, точно оранжерейный запах, то тубероз, то гвоздики….

Потом, — это началось в октябре — стал Яков Кронидович, разбирая свою почту, находить между повесток и писем конверт без адреса, и в нем на листочке белой бумаги отбитые на машинке: "воскресенье три часа дня", или "среда шесть вечера".

Яков Кронидович возьмет бумажку, рассмотрит ее, наморщит лоб, стараясь вспомнить, что это такое… "Воскресенье — три"… "Да я воскресенье с утра и до шести пробуду в Петергофе… Там уездный врач на такое наткнулся, что ничего не поймет… Среда — шесть… Я с пяти на заседании совета. Мистификация какая-то"…

Он бросал бумажки в корзину и сейчас же забывал о них.

В эти дни — если бы он их помнил, — он находил Алю какой-то размягченной, милой, ласковой, в том ее новом вызывающе-насмешливом тоне, который ему нравился, и всегда окончательно недоступной.

— Нет, милый… у меня сегодня мигрень… Голова болит… Череп раскалывается, — скажет она ему с милой улыбкой.

И — точно: личико бледное, под глазами синеет веко, покрытое маслянистой влагой, и смотрит она уже черезчур спокойно и равнодушно.

— И правда, ложись. Отдохни… Ты и точно нездорова… — говорил он со своей милой и доброй улыбкой.

Она не ляжет… Подойдет к роялю и играет ему долго, долго… И он слушает и не может понять, что в том, что она играет.

Любовь… страсть… буря… счастье… или страшная мука!..

— Что ты играла? — спросит он. — Отовсюду понемного как будто?

— Да… Музыка, — вставая скажет она и безсильно опустит прекрасные руки. — А музыка — это ложь!.. Я просто лгала тебе. — Вздохнет.

— Ну… покойной ночи, мой милый.

Тихо подойдет, поцелует его в лоб и, неслышно ступая, пройдет, сопровождаемая левреткой. И слышит Яков Кронидович это оскорбительное щелкание запираемой на два поворота ключа двери ее спальной.

Он и без этого точно не придет!

III

Мучительные иногда бывали ночи. Валентина Петровна, утомленная дневными ласками, вечерней игрой на рояле для Якова Кронидовича или с Яковом Кронидовичем, а более того — этой нудной и отвратительной целодневной ложью, уйдет к себе.

На ночном столике увядает букет "памяти".

Они всегда уславливались на самом свидании, когда встретятся снова, и эти цветы были лишь на случай перемены, для проверки и для памяти.