Григол Абашидзе
Лашарела
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Толпа молящихся, стоявших всенощную, всколыхнулась: все бросились к церковной ограде — на взгорье въезжали всадники. Впереди — царь на сером жеребце.
— Лаша! Лаша! — раздались голоса.
Уставшим от ночного бдения и молитв людям казалось, что перед ними само победоносное божество Лашари.[1] Глядя на царя, скачущего на коне с развевающейся по ветру гривой, они благоговейным шепотом повторяли имя могучего бога — покровителя горцев.
Между тем всадники поднялись на взгорье. Царь спешился у ограды Пховского храма. Вслед за ним сошли с коней сопровождавшие его князья и вельможи.
Толпа расступилась. Из храма вышел хевисбери, торжественно неся в руках зажженные свечи. Приблизившись к царю, он о чем-то спросил его и, когда тот кивнул, дал знак служкам.
Те сорвались с места. В толпе послышались возгласы:
— Дорогу!.. Дорогу!
В ограду ввели бычка с колокольцем на шее. К рогам его были прикреплены горящие свечи. Четверо дюжих молодцов подтащили бычка к краю вырытой для жертвоприношения ямы, едва удерживая ревущее животное на туго натянутых цепях.
Бычок упал на передние ноги и пригнул к земле крепкую шею. Хевисбери подпалил свечой шерсть меж рогов жертвы и снял колокольчик. Молодой царь, не сводя глаз с хевисбери как завороженный, приступил к обряду. Сверкнул клинок, и голова бычка упала на землю.
Священный обряд был окончен. Старший в свите царя — Шалва Ахалцихели, поднял руку, призывая народ к молчанию. Царь Грузии Георгий IV Лаша выступил вперед и заговорил глубоким звучным голосом.
Он напомнил о благодеяниях своей покойной матери, великой царицы Тамар, выразил сожаление, что во времена ее царствования пховцы отступились от престола и церкви, но осудил и слишком суровую расправу с повстанцами, возложив вину за это на своевольных князей. Веру пховцев он назвал истинной и обещал защищать и укреплять ее.
Горцы внимательно слушали молодого царя. Когда в конце своей речи Георгий объявил, что жертвует Лашарской святыне большие земельные наделы и богатые дары, по толпе прошел радостный гул, раздались крики благодарности.
Хевисбери и старейшины приблизились к царю, чтобы коснуться края его одежды. За ними потянулись остальные. Толпа заволновалась, — всем хотелось пробраться поближе к царю. Матери высоко поднимали детей, калеки и немощные упорно прокладывали себе дорогу к царю в надежде на исцеление.
— Лаша! Лашарела! — гремело кругом.
Особенно настойчиво пробиралась вперед немолодая женщина, подталкивая девушку лет пятнадцати, ошеломленную шумом и давкой и растерянно оглядывавшуюся по сторонам. Вдруг взгляд девушки остановился на юноше богатырского сложения, на целую голову возвышавшемся над толпой. Юноша тоже не сводил с нее взгляда, и девушка вовсе смешалась. Она попыталась было выбраться из толпы, но твердая рука матери упорно толкала ее вперед, туда, где стоял царь.
Они подошли совсем близко. Девушка привстала на носки, чтобы лучше видеть царя, и едва слышно произнесла:
— Боже, как он красив!
Всего несколько человек отделяло ее от Георгия, когда она вдруг почувствовала, что мать убрала с ее плеча руку. Она обернулась. Прикрыв лицо платком, словно боясь быть узнанной, мать выбиралась из толпы. Девушка проводила ее удивленным взглядом, но, поддавшись безотчетному страху, поспешила вслед за нею.
Около полудня было позволено приступить к трапезе. Пологие склоны холма покрылись белыми и синими скатертями.
Богомольцы, собравшиеся со всех уголков Пхови, а также пховцы, приехавшие из Кахети, куда их переселили совсем недавно, расположились группами.
Пахучий пар, словно туман, курился над огромными котлами, тугие бурдюки валились набок, как пьяные дэвы, оседая и съеживаясь по мере того, как иссякали в них кахетинское вино, горское пиво и крепкая водка.
Царь и его свита — Шалва Ахалцихели и Торгва Панкели, Турман Торели и Гварам Маргведи, Мемни Боцосдзе и Библа Гуркели — вместе с пховскими старейшинами и хевисбери сидели за отдельной скатертью, накрытой на самой вершине холма.
Отсюда все было видно как на ладони: там и сям стояли распряженные арбы с навесами, валялись пестрые хурджини со снедью, от одной группы к другой бродили подвыпившие горцы в одежде, расшитой яркими узорами.
Беспорядочный гомон мешался с песнями. Кругом царило буйное веселье, и только за царским столом соблюдался строгий порядок. Тамадой здесь был Торгва Панкели, человек, близкий к пховцам.
У Торгвы Панкели было легко на душе. Сбылась его давнишняя мечта: он добился прочного, как ему казалось, примирения пховцев с грузинским престолом. Произнеся очередную здравицу, тамада передавал хевисбери огромный турий рог с отменным кахетинским вином.
В спокойной задумчивости сидел за столом богатырь Шалва Ахалцихели. Старший в царской свите, знаменитый военачальник, герой Шамхорской битвы, Шалва был немногословен. Он поднимался неторопливо, с завидной легкостью осушал рог с вином и снова опускался на свое место, погружаясь в прежнюю задумчивость. Время от времени, когда кто-нибудь затягивал песню, он, как бы очнувшись, вторил поющим своим низким басом.
Из общего хора выделялся мелодичный мягкий голос придворного стихотворца Турмана Торели. Вот кто веселился от всей души! Стоило где-нибудь забренчать пандури, как он был уже там и внимательно слушал пховских певцов-сказителей.
Вот он снова исчез куда-то и вернулся к столу, ведя за собой слепого пандуриста-хевсура. За ними шел еще какой-то старец, судя по одежде хевисбери. Торели подал слепцу рог с вином:
— Выпей за здоровье царя, а потом спой нам что-нибудь.
Слепой отложил пандури, взял обеими руками рог и произнес здравицу в честь царя.
— Будь здоров и ты, хевсур! — ответил Георгий. — А теперь садись с нами, послушаем песни твои!
Осушив рог и утерев губы, хевсур стал искать пандури, беспомощно шаря руками.
Торели подал ему пандури и усадил рядом с собой.
— Эх, что же спеть мне, чтобы угодить царю и не разгневать придворных! — Улыбка сомнения прошла по лицу слепого. Не дожидаясь ответа, он тронул струны.
Пандурист тихо перебирал струны маленького горского пандури, и голос его был проникнут печалью. Казалось, поет он о своей тоске, о несбывшихся надеждах, о жажде славы и бессмертия. Лицо его, обращенное к царю, становилось то багровым от приливавшей крови, то мертвенно-бледным.
Плакали слепые очи хевсура, плакали, ибо он, и незрячий, видел свою горькую судьбу, судьбу бедняка, забытого родней, друзьями и сверстниками. Еще молодой и полный сил, но погруженный в вечную тьму, он пел о быстротечной жизни, сетовал на время, предающее забвению славу и подвиги отважных витязей…
Жалобным стоном прозвучали последние слова песни, замер последний аккорд пандури. Но казалось, еще звенит в воздухе печальный голос слепца.
Все молчали. Лицо слепого было бледно от волнения: пришлось ли царю по душе его пение? Никто не смел нарушить тишину. Тогда хевсур отложил пандури и громко кашлянул. Словно очнувшись от волшебного сна, зашумели присутствовавшие, раздались возгласы горячего одобрения. Радостная улыбка озарила лицо слепого, он понял, что покорил сердца слушателей.
Царь в знак благодарности пожаловал певцу золотой. А тот, обрадованный и осмелевший, снова настроил пандури.
— Чалхия, а что, если спеть про атабека? — обратился он к старцу в одежде хевисбери, который пришел с ним.