– Такова уж моя участь, – заметила она.
– Какая?
– Вы, – сказала она. – Мне нужен мужчина, знающий жизнь, а достается знаток нефтяных месторождений.
Вернон был обескуражен.
– По-моему, вы очень невезучий человек, – продолжала Аврора. – Пятьдесят лет ждете, чтобы впервые влюбиться, и выбираете меня. Я невыносимо вредная, как вы уже поняли. Только многолетний опыт позволяет мужчине иметь дело со мной. И вам хватает нахальства предстать передо мной без тени опыта, как раз в то время, когда я нуждаюсь в большой любви и искусном обращении. Короче говоря, вы неудачник.
Она с удовольствием откинулась на спинку стула, наблюдая, как он переваривает такую речь.
– Откуда же мне было знать, что я встречусь с вами? – спросил Вернон. – Шансы были один на миллион.
– Какой смешной метод защиты, – сказала она. – Я пыталась направить критику на то обстоятельство, что вы прожили пятьдесят лет, даже не постаравшись, насколько я понимаю, встретить какую-нибудь женщину. Вы абсолютно милый, компетентный, внимательный, дружелюбный человек могли бы сделать какую-нибудь женщину очень счастливой, а вы не приложили к этому никаких усилий. Вы никому не принесли счастья, даже себе, а теперь вы так закостенели в своих нелепых привычках, что даже не знаете как завести отношения с другим человеком. Просто позор. Вы остались неиспользованным ресурсом. Более того, вы ресурс, который я, может быть, хотела бы пустить в дело.
– Да, небось, мне должно быть стыдно, – сказал Вернон.
– Стыд еще никого не сделал счастливым. По своей бесполезности он подобен сожалениям. А в это время ближние томятся от голода.
– Ну, у меня еще полжизни впереди, если ничего такого не случится. Может еще удастся подучиться.
– Сомневаюсь, – возразила Аврора. – В тот день, когда мы познакомились, вы внушали некоторые надежды, просто не знаю, куда все делось. Вы позволили мне вас стреножить. Вспыхнули, как жир на сковородке.
Вернон вдруг встал. Он понимал, что его положение безнадежно, но не мог перенести веселого тона, которым Аврора выносила ему приговор.
– Да, я просто глупый невежда, – сказал он. Аврора уже приготовилась упрекнуть его за этот явный плеоназм, когда вдруг заметила, что зашла слишком далеко, задев его чувства.
– Ладно, ладно. Я, разумеется, прошу прощения. Разве вы не видите в этом прелести игры? Я же это говорила в юмористическом ключе. Мне просто нравится наблюдать, как вы реагируете. Ради всего святого, обращайте внимание на тон моего голоса. Не могу же я всегда быть серьезной, не правда ли? Вы что собрались уходить только из-за того, что я с вами немножко пошутила?
Вернон опять сел.
– Я попал впросак, – сказал он, размышляя вслух. – Не пойму, куда мне идти, туда или сюда? – добавил он, вспыхивая румянцем.
Аврора восприняла румянец как проявление чувств и решила, что, пожалуй, ей лучше на этом успокоиться. Последующие двадцать минут вечера она старалась вести себя так, чтобы ничем его не огорчать, но на вопрос, нельзя ли ему прийти на завтрак, покачала головой.
– По-моему, не стоит, Вернон, – сказала она. – Мне даже кажется, что на самом деле вам этого не хочется. Мы стали друг для друга большей загадкой, чем были в первый день. Я рада, что вы выбрали меня на роль своей первой любви, но для меня это слишком труднопреодолимая задача – быть первой возлюбленной. Из меня бы вышло прекрасное последнее увлечение, но у вас же еще первого не было, не правда ли?
– Да, так, – сказал Вернон.
Когда он сел в машину, собираясь уезжать, Аврора, глядя ему вслед и не одобряя своего поведения, покачала головой и без слов пошла к дому.
Вернон возвращался в таком смятении, что у него даже свело желудок.
Иногда Аврора просыпалась по ночам. Она ненавидела ночные бодрствования и старалась усилием воли заставить себя не пробуждаться. Она просыпалась в состоянии глубочайшей тоски и лежала беспомощная и безмолвная. Это случалось все чаще, и она об этом никому не рассказывала. Это была такая бездна! После таких ночей она особенно старалась быть веселой; если кто и замечал что-то необычное, так это Рози, но Рози помалкивала.
Почувствовав, что не уснет, что на нее снова напала тоска, она встала и с подушками и одеялом перешла в эркер, устроилась там и стала смотреть в окно. Светила луна, и деревья в ее заднем дворе отбрасывали глубокие тени. Это было какое-то бездумное состояние, бесформенная тоска; она не могла сказать, чего ей не хватает: желать кого-то или быть кому-то желанной, но грудь болела так отчетливо, что она даже ударила себя, надеясь, что таким образом избавится от тиснения. Но чувство, из которого вырастала эта боль, было чересчур сильным; ее было невозможно унять таким образом. Все ее беды были оттого, что она отклонилась от своей оси или ее вовсе не было; и еще ее мучило ощущение, что остановилось нечто, чему полагалось двигаться.
Она старалась всеми силами сохранять активность, не замыкаться, но жизнь начинала оказывать ей сопротивление самыми неожиданными способами. Мужчины, некоторые очень порядочные и хорошие, возникали в ее жизни постоянно, но, однако, они почти не могли заставить что-либо шевельнуться у нее в душе, и она стала бояться не того, что ничто уже не заставит трепетать ее душу, скорее ее пугало, что настанет час, когда ей не захочется больше трепетать, волноваться о том, сохраняется ли в ней свойственная ей живость, более того, захочется, чтобы ничто не нарушало покоя.
Именно этот страх в конце концов заставил ее глубокой ночью сидеть у окна без сна и слез. Она не хотела отступать, впадать в некий околооконный ступор, наоборот, она двигалась вперед, туда, где за ней никто не угонится. Собственная дочь вдруг заставила ее понять это, когда узурпировала ее право на рождение ребенка. Пришла очередь Эммы рожать детей, а какой же очереди дождалась она, Аврора? Понадобилась беременность ее дочери, чтобы заставить ее понять, какой несгибаемой, не гнущейся ни под каким бременем сделалась она сама. Стоит ей стать еще чуть старше, жестче, тверже в своих привычках, окружить себя дополнительными баррикадами рутины и привычек, и тогда она сделается совершенно неуязвимой. Жизнь сведется к дому и садику, к Рози и паре старых друзей, к Эмме и детям, которые у нее родятся. Ее удовольствиями станут разговоры и концерты, небо и деревья, дом и еда, и, возможно, редкие путешествия в те уголки мира, которые она когда-то больше всего любила.
Все это было неплохо, но мысль о том, что все это будет составлять ее жизнь на необозримое будущее, вызывала у нее тоску и беспокойство, не менее сильные, чем у Вернона, с той лишь разницей, что ее подергивания, главным образом, происходили в душе и редко толкали ее на непроизвольные движения, если не считать того, что иногда она крутила кольца на пальцах. Сидя в эркере и глядя в окно, она ощущала это томление костным мозгом. Продолжение такой жизни было бы не ошибкой, а самоубийством. Ей всегда казалось, что ее энергия проистекает от способности ждать перемен, своеобразного состояния, не покидавшего ее на протяжении многих лет, вопреки всем жизненным трудностям. Именно ожидание перемен заставляло ее по утрам вставать, а по вечерам – спокойно ложиться. Почти пятьдесят лет какая-то тайная пружина, сидевшая в ней, наполняла надеждами ее кровь, она шла по жизни всегда с нетерпением, в ожидании неожиданностей, и они случались.