– Я действительно не знаю, где сейчас мой муж. И, в конце концов, госорганы разберутся во всем и поймут, что я говорила правду…
– Голубушка моя, это вы следователю своему объясняйте. А я – не фээсбэшник, – сухо отозвался директор. – Не милиционер, не детектив. Мне разбираться, виноваты вы или нет, некогда. Я работаю с фактами – спектакль, который вы должны были ставить, закрыт и с репертуара снят, вы себя зарекомендовали как человек ненадежный. Мне благодаря вам досаждают сотрудники сами знаете какой организации. Я человек занятой, немолодой уже, на кой мне черт эта нервотрепка? А кроме того, на ближайшее время все постановки уже утверждены, для вас у меня работы нет, а держать в штате бесполезного сотрудника – извините, на благотворительность у меня бюджет не выделен.
Что ж, разговора с директором не получилось. Но Катя не собиралась сдаваться – обращалась во все инстанции, писала письма, звонила, пыталась взывать к коллегам, к знакомым по предыдущим ее проектам. И каждый раз снова и снова натыкалась на равнодушные лица и закрытые двери. Очевидно, вежливые люди в штатском действовали проворнее, заранее упреждая каждый ее шаг. Ей планомерно перекрывали кислород, воплощая в жизнь страшную угрозу. И вскоре Катя прочувствовала, что это такое – быть никем – на собственной шкуре. Ее просто не замечали, смотрели сквозь, вычеркнули отовсюду. О ней забыли – или старались забыть как можно скорее.
Катя металась по Москве, как загнанный зверь, обивала пороги, пыталась добиться справедливости. А по вечерам возвращалась в опустевшую квартиру. В квартиру, где прожила три года с человеком, которого, по всей видимости, совершенно не знала. Который оказался способен подставить ее, впутать в свои аферы. Или попросту безжалостно бросить, спасая собственную жизнь. В квартиру, куда к ней приходили с обыском, где ее допрашивали, морально давили, ломали, туманно угрожали. В квартиру, которая перестала быть домом, перестала быть даже безопасной конурой, где можно отлежаться. Чужое, запятнанное, зачумленное место, клетка, из которой не вырваться, не взлететь, потому что увольнение из театра перебило крылья, надломило хребет.
И в конце концов, отчаявшись, ощутив полную беспросветность своего положения, Катя однажды просто свалилась в этой самой квартире на диван носом к спинке. Не плакала, не думала, не пыталась разработать стратегию дальнейшего поведения. Находилась в каком-то полусонном забытьи, тупой апатии, оцепенелом бесчувствии. Телефон не звонил. Вестей от Павла по-прежнему не было. Если кто из ее знакомых и питал к ней сочувствие – должны ведь были быть и такие? – они, тем не менее, сторонились ее, как прокаженной. Поддержки ждать было неоткуда. Близких друзей у Кати, в общем-то, никогда не было, все – время, эмоции, силы, любовь – уходило в работу. Теперь же, лишившись и ее, Катерина ощущала себя, как беспомощный младенец, не видела вокруг ни одной опоры, которая помогла бы ей шатко, нетвердо, но все же встать на ноги.
И в один из дней, окинув рассеянным взглядом комнату, Катерина задержалась глазами на стеклянных дверцах шкафчика, где муж хранил алкоголь. Виски маслянисто плеснулся в стакане, обжег с непривычки горло, пряной волной прокатился по телу, согревая, успокаивая, баюкая. Сразу отступили подкатывавшие к глазам слезы, ушло чувство беспомощности, паники, страха перед будущим. И даже Павел, три года смотревший на нее темными, подернутыми страстью глазами, называвший своей маленькой девочкой и клявшийся, что будет любить и баловать ее вечно, теперь вспоминался лишь с какой-то ироничной тоской. Что ж, и так бывает. Поверила мутному мужику, подставилась, развесила уши, глупая. Ну да ладно, не ты первая, не ты последняя. Спасибо, что жива осталась.
Катя еще пыталась что-то делать. Убедившись, что в московских театрах дела с ней иметь не хотят, звонила в питерские, нижегородские, самарские, какие-то еще. Запас мужниного виски – как и запас душевных сил – подходил к концу, результата не было. По одному из номеров сердобольная директриса театра объяснила ей, что подробностей ее истории она не знает, однако с именем ее связан какой-то скандал, «а ведь вы понимаете, репутация храма искусства такое дело…» И в конце концов, когда Катя была уже близка к тому, чтобы расколошматить телефон – а за ним и собственную голову – о стену, ей все же ответили – не то чтобы положительно, нет. Просто продиктовали номер человека, руководителя театра одного из кавказских регионов страны, который, по слухам, в свой последний приезд в Москву очень жаловался на бедственное положение театра и жаждал заполучить к себе в труппу хоть какого-нибудь, хоть начинающего, хоть никому не известного московского режиссера. Это была смутная, жалкая, но все же надежда.