И, пока она говорила это, капли частых, больших, светлых слез текли по ее бледному лицу.
— Сколько вы хотите за эту картину? — спросил отец, сдерживая сильное волнение.
— Я продам дешево, — ответила вдова, — так как должна заплатить за учение моего сына; иначе его исключат из гимназии, а он так хорошо, так прилежно учится.
Отец подумал минуту и сказал.
— Я покупаю эту картину. Но я хочу купить ее с одним условием. Вместо денег за картину я буду платить за учение вашего сына, пока он не кончит курса, сперва гимназии, а потом и университета, если он захочет туда поступить. Что же касается картины, то она останется здесь: пусть сын ваш, глядя на усадьбу своих отцов и дедов, учится хорошенько и трудится, чтобы потом выкупить из чужих рук кусок родной земли и ввести вас под старость в родной дом. Я предчувствую, что он это сделает когда-нибудь, — прибавил отец, положив руку на плечо покрасневшего мальчика. Только тогда он и отдаст эту картину моему сыну. Вы согласны?
Вдова молча плакала, прижавши к губам руку отца, а маленький гимназистик бросился Юзе на шею.
С тех пор они были друзьями.
КУКЛА МАЛГОСИ
— Мамочка! — крикнула Малгося, вбегая в комнату мамы.
— Что тебе, деточка? — спросила мама.
— Я хотела тебе сказать, мамочка, что моя кукла не будет больше называться Мими, а будет называться Уршулькой.
— Отчего же? — спросила мама.
— Видишь ли, мамочка, я сегодня утром прочла в книжке, что давным-давно, лет триста тому назад в Польше жил Ян Кохановский, который писал разные стихи, и что у этого Кохановского была маленькая дочка, которую звали Уршулькой.
— Ну, и что же дальше? — спросила снова мама.
— Я только не могу вспомнить, где он жил с этой дочкой.
— В Чернолесье, — сказала мама. — Его называли также Яном из Чернолесья.
— Да! Да! В Чернолесье! Ну, так там была такая большая старая липа, под которую Кохановский садился писать разные стихи. А подле него играла Уршулька. Но она не играла, как другие дети, не мешала отцу, не шумела, а собирала цветочки и напевала прекрасные песенки. Этим песням никто ее не учил, она сама умела их складывать, как соловушек в мае.
Волосы у нее были словно золотые, и ходила она в простом, легоньком платьице. Раз в Чернолесье должен был приехать один славный рыцарь.
— Гетман! — поправила мама, — Ян Замойский.
— Да, мамочка! Ян Замойский… Так Уршулька собирала прекрасные цветы и пела такую песню:
И она так, сама от себя, пела, мамочка, и всякие другие песни — словно птичка.
— Ну, и приехал этот рыцарь? — спросила мама.
— Как же, приехал. Приехал с огромной свитой, с большой пышностью, все на нем блестело от золота и серебра.
— И привез с собой своих деток?
— Нет, мамочка! У этого Яна Замойского не было детей, и он этим очень печалился. Так вот, когда он играл с Уршулькой, он спросил у нее, нравится ли ей его золотой пояс и его наряд, а Уршулька ему и ответила, что не одежда красит человека…
— А что сказал на это Замойский?
— Ничего! Поцеловал Уршульку.
— А мама была у этой Уршульки?
— Как же, мамочка, была! Уршулька носила за ней ключи, помогала ей по хозяйству, гостей ласково встречала. А когда отец возвращался из какой-нибудь дальней дороги, она всегда выбегала ему навстречу раньше всех старших детей, обнимала его ручками за шею и радовалась, что он вернулся.
— Ну, и что же случилось потом?
— Ах, мамочка! Ужасно плохо случилось — эта Уршулька умерла. Ах, мамочка, если б ты знала, как все в доме ее жалели — ужас! А больше всех отец. Когда он садился под свою липу, он только вздыхал и писал прелестные песни о своей дочери… Эти песни назывались…
— Элегии, — подсказала мама.
— Да, мамочка, элегии. Я читала, что это самые лучшие из всех песен, написанных Яном Кохановским. Но раз, когда он так горевал, ему приснилось, что мать принесла Уршульку на руках… Уршулька была еще такая маленькая, что ее можно было носить на руках… И снилось ему, что он видит свою дочку такой счастливой и веселой, как никогда. Он очень обрадовался, а мать говорит ему: «Не грусти, милый Ян, твоя Уршулька жива».
— Да, — сказала мама, — жива и должна жить в памяти всех детей.
— Так я, мамочка, хочу, чтобы моя кукла называлась теперь Уршулькой, я одену ее в легонькое платьице с золотыми полосками, чтобы она была похожа на Уршульку.
— А не лучше ли было бы, детка, если б ты сама старалась быть похожей на нее. Старалась быть, как она, ласковой, милой к отцу и матери, к слугам и родным, тихой, доброй и делающей всем приятное. Ведь все девочки — точно сестры Уршульки. Отчего же не быть всем похожим на нее?
Малгося задумалась и сказала:
— Ну, хорошо! Я буду стараться брать с нее пример. А ты, мамочка, будешь называть меня иногда своей Уршулькой?
Мама обняла Малгосю. Интересно знать, сдержит ли Малгося свое обещание.
ПОСЛЕДНЯЯ КУКЛА
Письмо Гани к Юлечке
— Знаешь, Юлечка? Я уже не играю в куклы! Только ты не думай, что я стала слишком серьезна. Я — и серьезность! Ха, ха, ха! Как это смешно! Спроси об этом моего брата Франка, с которым мы лазим на деревья, как коты, и кувыркаемся не хуже, чем Франковы паяцы… Только — тст!.. Не слышала ли тетя? Она бы ужасно огорчилась. Тетя говорит, что я всегда буду ребенком и, говоря это, вздыхает. Может, это и в самом деле грустно, что маленькие девочки не носят сразу очков, не нюхают табак, но если б ты знала, Юлечка, как мне хорошо, как легко, как весело, когда я хорошенько напрыгаюсь, набегаюсь, напроказничаю. А мне ведь уже 12 лет! Тетя говорит, что в эти годы нужно быть благоразумной. Еще несколько лет и меня оденут в длинное платье, наденут корсет, башмаки на высоких каблуках, причешут мне волосы по-модному, дадут в руки веер и я буду взрослой барышней.
— Вы много веселитесь на праздниках?
— Я? Очень!.. А вы?
— Я тоже! Ничего не делаю и бываю только на балах!
— Точно так же, как и я.
— И вечно шью себе новые платья.
— Точь-в-точь, как я!
— И так мне все это наскучило!
— И мне! И мне!
Ах, Юлечка, я плакать готова, когда подумаю об этом!
Прощай, мое короткое платье! Прощайте, мои грубые ботинки, мои волосы, торчащие щеткой, мои загоревшие руки!
Прощай, свобода! Не будет уж тогда на свете черной, худой шалуньи, не будет на свете этого шалопая, как меня папа называет, не будет Гани!
Будет «барышня» — несносное, дрессированное существо, которому я уже теперь готова показать в зеркале язык.
Ах, да! О чем это я хотела говорить? Да! Я больше не играю со своей куклой! Ты знала моих кукол? Кроме куклы Малюси, тетя купила мне еще другую, которую Франек назвал Дидоной. У нее было белое платье, распущенные волосы и поднятые к небу глаза. Но, чтобы она совсем походила на героиню, Франек приколол ей булавкой правую руку к сердцу так, как держит ее жена судьи, когда она декламирует. Так я тебе скажу откровенно, только тебе одной, что обе эти куклы мне совсем опротивели. Малюся вечно смеялась, а Дидона была похожа на двадцать два несчастия. Чего ты смеешься? — спрашивала я не раз у Малюси. Разве ты не видишь, что папа сегодня грустен, что у меня урок дурно прошел, что по дороге идет старик-калека на костылях, что солнце закрыто тучами? А она все держится за бока и улыбается! И в другой раз во всем Божьем мире и во мне самой так весело, день такой чудный, весенний, птички поют, цветы благоухают, солнышко ярко светит, песни сами так и просятся из груди, а у моей Дидоны с рукой, прижатой к сердцу и с поднятыми вверх глазами, такой вид, точно она возвращается с похорон.