Это означало, что сценарий не только должен быть написан в ближайшие несколько недель, но и утвержден руководством кинофабрики, а также вышестоящими лицами.
– Хорошо, – сказала актриса, загадочно улыбаясь. – Я подумаю…
Борис оставил ей либретто и, откланявшись, удалился, а Гриневская достала мундштук, в задумчивости выкурила папиросу, потом придвинула к себе телефонный аппарат и стала обзванивать знакомых, чтобы навести у них справки о Винтере.
Он произвел на нее хорошее впечатление, но жизнь научила Нину Фердинандовну никогда не доверять впечатлению, и тем более – первому.
Через пару часов она знала о своем госте столько, что при желании вполне могла бы написать о нем роман.
Бывший боксер, воевал на стороне красных, после революции работал в театре и оттуда попал в кино, курит трубку, женат, налево не ходит, единственная дочь больна чем-то вроде рахита; жена с виду никакая, но на самом деле все примечает и за своего Бореньку любого загрызет и порвет. Но тут вернулся домой нарком Гриневский, и Нине Фердинандовне пришлось прервать свое увлекательное исследование.
Глава 4
Ялта
Все люди как люди, а они в Крым!.. Пьянствовать, наверно, едут.
Если бы, к примеру, вам довелось встретить Гриневского за границей, где он частенько бывал, вы бы решили, что перед вами хорошо сохранившийся пожилой помещик – или просто господин, мимо которого буря революции промчалась, не задев его и не потревожив его уклада.
В облике наркома не наблюдалось ровным счетом ничего большевистского. Он был сед, благообразен, носил усы и небольшую бородку, прекрасно одевался и благоухал отличными духами.
С годами, когда его зрение заметно ослабло, он стал носить пенсне в золотой оправе, придававшее ему ученый вид.
Взгляд внимательный, но не сверлящий и ничуть не неприятный; хорошо поставленная речь образованного человека; одним словом – джентльмен старой закалки.
Он был другом Ленина и любил при случае ввернуть: «Бывало, мы раньше с Ильичом…»
Люди злые (а таких всегда большинство) намекали, что, несмотря на дружбу с вождем революции и прочие достохвальные качества, нарком привлекателен не больше, чем полено, которое вот-вот отправят в печь. Но, очевидно, большая власть обладает своей собственной сексуальностью, которой людям, власти лишенным, не понять.
Еще при жизни Ильича нарком считался непререкаемым авторитетом во всем, что касалось искусства. Именно он решал, закрывать или нет Большой театр и что делать с усадьбой Льва Толстого.
Увы, Гриневскому не хватило чутья остановиться на достигнутом.
У него были литературные амбиции. Он видел себя, черт возьми, большим писателем, прославленным драматургом. Сцена манила его, и он стал сочинять пьесы – главным образом исторические и до ужаса передовые.
Тут-то вдруг и выяснилось, что критиковать искусство и пытаться создать хоть что-то путное в этом самом искусстве – две анафемски большие разницы.
Пьесы Гриневского были беспомощны, убоги, бездарны.
Критики – само собой, беспристрастные, как критики во все времена – превознесли их до небес и осыпали похвалами. Они объявили Гриневского новым Шекспиром и на всякий случай добавили, что он превзошел Расина, Мольера, Островского, Еврипида, Гоголя и Чехова.
Встречая где-нибудь наркома, они спешили засвидетельствовать ему свое почтение, уважение, восхищение и преклонение, но Нина Фердинандовна слишком хорошо знала людей и видела, что глаза льстецов смеялись. Они презирали его, а он, проницательный, столько на своем веку повидавший человек, принимал их похвалы за чистую монету и не чувствовал подвоха.
Уверовав в свое значение, он свысока рассуждал о современных писателях, походя ругал Булгакова и вообще вел себя так, словно для него уже прочно было зарезервировано место в русской классике, где-то между Пушкиным и Достоевским.
Нина Фердинандовна распорядилась подать ужин, вполуха слушая мужа, который говорил о том же, о чем и всегда.
Он бурчал, что Горький невыносим, что «великий пролетарский писатель» ухитряется разом сидеть не на двух, а на трех стульях, и что вокруг него на Капри собирается отъявленная контрреволюционная сволочь.
Жаловался на нечуткость Кобы[12], который не походил на Ильича и вообще мало прислушивался к мнению Гриневского о современном театре.
Через несколько мгновений нарком переключился на подробности своего здоровья, коснулся какой-то статьи, которую за него писал незаменимый Степан Сергеевич (Гриневский, впрочем, говорил: «моя статья»), и заговорил о пьесе, которую собирался сочинить.