— А вы лучше о чем-нибудь спросите.
— Ну, скажем — Англо-бурская война?
И Люшковский устроил на обеденном столе лагерь буров. Множество маленьких фигурок усердно тянули на столе солдатскую лямку: кто стоял на карауле, кто чистил оружие, «кто штык точил, ворча сердито». Наличествовал даже бур, повешенный англичанами.
Правдоподобие было поразительное. Дело в том, что в отличие от топорных и невыразительных оловянных солдатиков, которые продавались в наших магазинах, эти — заграничные, как правило, немецкие — были поменьше, а точнее — высотой ровно четыре сантиметра, с идеально проработанным рельефом одежды и амуниции, при этом отлично и тщательно раскрашенные. В этих габаритах (именно этих и ни в каких других) они были такими как надо. Штык в руках был штыком, кивер на солдатской голове был кивером, магазин винтовки, которым солдатик согласно уставу озабочивался, был во всех деталях повторен, веревка, на которой повесили бура, выглядела крепкой и роковой.
На том же столе возник и римский триумф — под триумфальной аркой проходили победоносные легионы, проносились всадники, на поводках вели диких зверей, в том числе слонов, проносили значки легионов, шли скованные пленники, покачивая бедрами, не отставали от триумвиров приставшие к легионерам маркитантки, были тут как тут торговцы разной мелочью, а их ослики семенили нагруженные каким-нибудь необходимым товаром.
Полковник Люшковский познакомил меня с Петром Петровичем Квасковым — инспектором зрелищных предприятий, у которого была коллекция орденов и оружия, а кроме того собрание великолепных самоваров, что представлялось невероятным курьезом — самовары обретались тогда на любой свалке. Кроме этого он коллекционировал ларцы, а также шкатулки для чая и сахара. Эти существовали в свое время вот зачем. Чай и сахар были товаром привозным, недешевым, и, конечно, вороватая дворня, а также лукавые слуги не избегали попользоваться от барского добра. Поэтому, отправляясь в дорогу, барин брал свою шкатулку, запиравшуюся надежным ключиком, с двумя отделениями, невысокую с пологой крышкой. Почему с пологой? Потому что в таком виде она прекрасно располагалась под подушкой — и добраться до нее даже гоголевскому Осипу было бы трудновато, а Хлестакову сладко бы спалось на удобно приподнятой подушке.
Еще Петр Петрович собирал уникальную оловянную посуду. Олово — субстанция нестойкая, оловянные предметы со временем покрываются беловатой паршой, которая постепенно разъедает сам предмет — тарелку, скажем, или блюдо, и самих оловянных предметов поэтому сохранилось немного.
Пока Петр Петрович раскладывает на столе кинжалы и звезды, его жена угощает меня особо заваренным чаем. Она и так и этак пытается налить из красивого чайничка в мой стакан заварку, но ничего не получается — заварка из чайничка не льется.
— Петя, — говорит она ласково. — Опять этот чертов чайничек заткнулся! Я и чаю насыпала сколько надо, и продержала на плите, как ты велишь!
— А ты дырку пальцем закрой в ручке. Он же королевский! Французский! — и оба начинают смеяться, а заварка теперь появляется беспрепятственно.
Это, оказывается, проделано, чтобы меня разыграть.
— Кладите сахар! Не стесняйтесь! — жена Петра Петровича придвигает прозрачную изящнейшего вида сахарницу.
Мне, конечно, сахару положить бы надо, но в сахарнице виднеется отвратительная муха, и я не в силах опустить туда ложку.
— Да кладите же, кладите!
И опять оба смеются, и предлагают разглядеть муху поближе, ибо она искуснейшим образом, как маленькая гравюра, нанесена изнутри на стекло сахарницы.
Вспомнил я это, дабы удостоверить, насколько мои воспоминания не чужды коллекциям и коллекционерам.
Мы с женой собирались покидать Питер. Поэтому участились приходившие к нам гости, чаще стали заглядывать и тещины подруги. И вот однажды, зайдя попить чайку и быть поваленной котом на диван, Валентина Петровна принесла мне презент — некий юбилейный рубль царского времени, красивую серебряную монету. Я ее наскоро, не вдаваясь в рассматривание на ней изображенного, оглядел, поблагодарил дарительницу и, честно говоря, о подарке забыл. Монета как монета. Хлопоты с переездом отвлекали ото всего, и монета улеглась в коробку, где находились остатки моей школьной коллекции.
Через какое-то время, этак через год, нам понадобилось подыскать в Москве жилье, и я стал звонить друзьям, взывая о помощи. Позвонил и своему другу Александру А., театральному художнику — доброму интеллигентному человеку, между прочим, коллекционеру полковых знаков царской армии.
Полковой знак — это нагрудное отличие, указывающее на принадлежность офицера к определенному воинскому формированию.
— А сейчас что собираешь? — спросил я.
— Сейчас? Юбилейные царские рубли.
— А есть ли у тебя рубль, выпущенный в память битвы при Гангуте?
— Таких не бывает, а всего юбилейных рублей десять.
— Как это не бывает? — я почувствовал, что начинается важный разговор с коллекционером.
— Так не бывает!
— Но у меня же есть!
Установилась долгая пауза.
— У меня такой есть! Слышишь!
— Ладно врать!
«Эге! Тут дело не просто!» — подумал я.
— Сейчас скажу тебе, что на нем изображено.
Я пошел искать дареную монету, опасаясь, что поиски затянутся, но она почему-то нашлась сразу.
— Алло! На аверсе барельефный портрет Петра. По грудь. На обороте двуглавый орел разрывает карту какого-то моря (я ошибался: в каждой лапе и в каждом клюве орел держал по карте — это были карты четырех русских морей).
— Ври больше!
— Я не вру, но если ты найдешь кого-нибудь, кто сдаст нам комнату, я тебе эту монету покажу и, возможно, она станет твоей.
Я пообещал только это, понимая уже, что речь идет о чем-то редком.
А он сказал, что начинает искать нам жилье.
Сказано это было голосом, который меня, бывалого в общении с коллекционерами человека, убедил, что медлительность речи заодно с неуправляемой уже хрипотцой, есть высочайшее коллекционерское возбуждение, что собирательские гончие почуяли зайца, что они спущены со сворки и дрожат, и лают, и повизгивают, и, черт знает что с ними творится.
Причем было ясно, что речь идет о собирательском возбуждении незаурядном и, вероятно, о небывалом коллекционерском объекте.
Тогда я позвонил еще одному знакомому коллекционеру, по профессии инженеру — человеку суховатому, но вполне порядочному, от которого, пожалуй, можно было услышать объективные сведения.
И опять сперва было недоверие к моему сообщению, и большая пауза, и осторожное, с дрожанием в голосе, переспрашивание, и наконец невероятное предложение «знаешь, у меня сейчас туговато с деньгами, но если хочешь, я тебе могу отдать за него новую нейлоновую рубашку.»
Вот это да! Нейлоновые рубашки были в те поры необычайно модны, труднодоступны и невероятно желанны, кроме всего прочего, по причине легкой стирки. В темноте они голубовато светились, и я еще вчера, когда был в театре, восхитился голубым свечением многих зрителей, и свечение это не было свечением лесных, скажем, гнилушек, а фосфорическим светом заокеанских фирм.
Все прояснилось. Монета редкая. Значит, дорогая. Больше не надо никого насчет нее спрашивать — оборвут телефон. Предлагатель рубашки уже вечером позвонил и задушевно со мной разговаривал на всякие посторонние, в том числе и литературные темы, чтобы я не подумал, что звонит он насчет монеты.
А на следующий день позвонил мой друг Александр и торжественно сообщил, что нашел нам жилье.
— Замечательно! — сказал я. — Спасибо! — поблагодарил я. — Жди моего звонка.
— Жду! — сказал он. И торопливо договорил: — Комната на улице Горького. Не забудь, о чем договаривались. Не забудешь?
Между прочим, с того момента, как мне стало ясно, что гангутский рубль, лежащий на моем столе, представляет коллекционерскую, вероятно немалую, ценность, меня не покидало беспокойство.