Выбрать главу

По мере удаления от центра суета понемногу стихала, и на тихой зеленой улочке, где жил Швальбе (вон там, возле телефонной будки, турчанка ждала его на своем мотоцикле, вспомнил Кессель), почти никого не было. Ему вдруг показалось, что вокруг дома Швальбе концентрируется тишина, делающаяся по мере приближения к нему все плотнее. Когда он ступил на кафельный пол темного прохладного подъезда, у него было такое ощущение, что он входит в склеп.

Ему никто не открыл. Кессель позвонил второй раз. За дверью была тишина. Все школы города Мюнхена работали по одному расписанию, правда, очень сложному (Швальбе как-то объяснял ему это), у них были рабочие и нерабочие субботы. В рабочие субботы были занятия, а нерабочие назывались «губеровскими» или «майеровскими» и считались выходными. Первые были введены в память старого министра культуры Баварии Губера, а вторые детям подарил новый министр Майер. Поскольку у Жабы сегодня то ли по Губеру, то ли по Майеру был выходной, значит, и у Швальбе эта суббота была нерабочая.

Однако его не было. Кессель позвонил в третий раз. Звонок гулко отозвался в пустой квартире и смолк. Тишина, окружавшая дом Швальбе. была такой плотной, что в ней, казалось, вязло и умирало каждое движение. Лишь когда Кессель заставил себя повернуться и начал спускаться по ступеням, он вспомнил, что не увидел на двери привычной латунной таблички с именем Швальбе. Неужели они переехали? Он тут же представил себе, как Якоб Швальбе покупает себе – даже нет, получает в подарок какой-нибудь замок. Швальбе принадлежал к тем немногим счастливчикам, которые вполне могли рассчитывать на такие подарки. И теперь Йозефа играет свою «Песню дождя» в полутемной зале с высокими, закругляющимися вверху окнами, прикрытыми тяжелыми шторами, а по вечерам совершает прогулки по старинному парку верхом на незлобивой белой кобыле. А замок ему подарила какая-нибудь старая бездетная графиня; и еще там есть пруд, в тихой воде которого отражаются статуи обнаженных богинь. Швальбе. небось, уже заказал свой портрет в каком-нибудь дурацком виде: он в рыцарском шлеме с поднятым забралом стоит, высунув язык, а рядом чинно сидит Юдит, – и вывесил его в конце галереи графских предков. Или стоит, возведя глаза к небу и положив правую руку на рояль. Хотя, скорее всего, он как джентльмен не стал принимать замок сразу, а дождался смерти дарительницы и переехал в него лишь теперь. Он мог бы называться Зефирау. этот замок. С тех пор он наверное так и подписывается: «Якоб Швальбе фон Зефирау».

Кессель вышел в жаркую тишину улочки. Письмо, отправленное Якобу Швальбе на адрес гимназии, пришло назад. Неужели он перевелся в другое место? Кессель отложил письмо, оставив его на столе рядом с первым, от Ренаты. Может быть, замок Зефирау находится где-нибудь в Нижней Баварии или еще дальше, среди виноградников долины Майна? От Швальбе всего можно ожидать. Он наверняка перевелся в деревенскую школу поближе к своему замку и ездил на работу в открытой двуколке, когда не было дождя.

Пробило полвторого. Кессель не стал ничего есть, только выпил кофе – и сразу же почувствовал себя усталым. Почему-то считается, что кофе бодрит: это неправда. Кофе только усиливает то состояние, в котором человек находится. Усталый человек чувствует себя после него лишь еще более разбитым. Впрочем, Кессель чувствовал себя усталым не столько из-за утренних переживаний, сколько по привычке в Берлине, где ему не мешали никакие Жабы, он по субботам просто ложился днем спать.

Кессель разулся и лег на постель. Надо отдохнуть хотя бы немного…

Когда он проснулся, была половина шестого. Яркие краски осеннего дня уже начинали блекнуть. Листва за окном то и дело принималась шуметь под внезапными порывами ветра, предвещая близкий дождь.

Кесселю снилась бабушка. Они были в какой-то гостинице – не только Альбин и бабушка, но и вся их большая семья. Бабушка, у которой братья Кессели жили во время войны, умерла вскоре после ее окончания, когда Альбину было шестнадцать лет. Однако во сне Кессель был уже взрослым. Вся семья спешно собиралась куда-то. Об этом никто не говорил, но было ясно, что из гостиницы пора уезжать. Во сне Кессель посмотрел на часы, они показывали полвосьмого, да, ровно половину восьмого. Кессель знал, что вставать нужно было рано, но он долго не мог собраться с силами и потому задержался. Все, кто спали с ним в одном номере, были уже давно на ногах. Кругом стояли неубранные кровати.

Тогда Кессель наконец решил встать… Хотя нет: эта часть сна не удержалась у него в памяти, и он помнил себя только уже одетым. Запинаясь о стоявшие на полу чемоданы, он искал и никак не мог найти свою бритву. А время уже поджимало. Бабушка, почему-то в легком летнем плаще светло-зеленого цвета (Кессель не мог припомнить, чтобы у нее когда-нибудь был такой плащ), сидела за завтраком. Она явно была недовольна тем, что Альбин встал так поздно и до сих пор не готов к отъезду. Остальных членов семьи уже не было: Кессель откуда-то знал, что они уже грузят багаж на стоящую во дворе двуколку. Кессель не осмелился сказать, что не может найти бритву, хотя был уверен, что бабушка сама засунула ее в какой-нибудь чемодан, не подумав, что ему надо будет побриться.

В номере была еще одна женщина, молодящаяся старая дама из тех, о которых говорят: «вся из себя». Они усиленно красят волосы и то и дело повторяют: «Главное – не то, сколько человеку лет, а то. на сколько он себя чувствует». Это была бабушкина подруга (хотя Кессель опять же не помнил, чтобы у бабушки действительно была подруга подобного рода), и у нее было две собаки, одна – большая, черная, мохнатая, другая – скромный фокстерьер. Собаки играли между чемоданами, то и дело задевая Кесселя по ногам, пока он (небритый?) завтракал вместе с бабушкой. Этот завтрак почему-то запомнился ему очень ясно: он ел яичницу с ветчиной. Какого черта эти шавки носятся тут, когда я ем? – подумал во сне Кессель, но сказать это вслух не решился, потому что собаки принадлежали бабушкиной подруге, а бабушка все еще сердилась. Вскоре собачья игра, судя по всему, перешла в драку: большой пес недовольно зарычал, а фокстерьер раздраженно затявкал. Хоть бы этот большой загрыз маленького, что ли, подумал Кессель. Не успел он подумать это, как черный пес отгрыз фокстерьеру голову. У Кесселя ком подступил к горлу, и он отодвинул яичницу. Держа в зубах мерзкую окровавленную голову фокстерьера, большой пес затрусил вон из номера, Безголовый фокстерьер неуверенно двинулся за ним – это чисто рефлекторное, подумал во сне Кессель, – и. спотыкаясь, тоже поплелся к двери. Интересно, подумал Кессель, преодолевая отвращение, сколько собака может пробежать без головы. Однако пес так и не успел дойти до двери, потому что Кессель проснулся.

«Фокстерьера» в соннике не было, зато была «Собака». Большая статья была разделена на несколько малых:

«Собака – самому быть с.» (с этим Кессель при всем желании не мог согласиться); «собака – лаять» (это тоже не подходило, потому что собаки в его сне не лаяли, а только играли). «Собака – дохлая: ваши опасения обоснованны. Берегитесь сегодняшнего вечера».

«Бабушка: выходя из дома, проверьте запоры на окнах. Счастливое число: 74, цвет: нежно-голубой».

Кессель был поражен, найдя в соннике не только «яичницу», но даже «Яичницу с ветчиной»: «Ваши деньги не пропадут, даже если вам кажется, что они потрачены зря. Однако больше тратить не стоит. Доверяйтесь только наедине».

Доверяйтесь только наедине, повторил про себя Кессель. Что бы это значило? Кому можно доверяться наедине – господу Богу? Самому себе?

Захлопнув сонник, Кессель встал с постели, побрился (!), надел синий костюм, купленный уже в Берлине и, взглянув на часы, убедился что сейчас шесть часов. Бал был назначен на семь. Ехать к Эжени было еще рано. Поэтому Кессель, сняв пиджак, поставил квинтет до мажор Моцарта, этот «последний выход старого альтиста», налил себе рюмочку портвейна и принялся слушать. По оконным стеклам забарабанили первые капли дождя.