Выбрать главу

Справедливый список лежит между твердыми крышками огромной книги. В книге лежали когда-то кайзеровские рескрипты, но общинный староста выдрал их и сжег.

— Да как у тебе рука поднялашь? — укоряет его Шеставича. — Вот ужо вернетша кайжер, он тебе вшыпет по первое чишло.

Председатель молчит.

— Не совайся ты к нам со своим Вилли! — говорит Карле Ракель и хмурит лоб.

Спор у них идет о том, что лучше: кайзер или рейхспрезидент. Лично я ни с одним из них не знаком, но Вилли наверняка с утра пораньше щеголял в подусниках и потому выглядел смешно, а Эберт правит без подусников.

В деревне и на фольварке проживает пятьсот одиннадцать душ. Распределители часто вздыхают о том, что их не пятьсот двенадцать и не пятьсот двадцать. Попробуйте сами разделить двести семнадцать фунтов сахара на пятьсот одиннадцать едоков! Распределители считают и кряхтят, и у каждого получается другая цифра. Кличут на подмогу мою мать.

— Как вы сосчитаете, так и будет, — говорит Карле Ракель.

И у кого из распределителей результат совпадает с тем, который получился у матери, тот молодец.

Поступила селедка. Ее пересчитывают. Карле Ракель перевесился через край бочки и разговаривает с селедками.

— Есть тут кто живой? — спрашивает он.

Селедки помалкивают. Карле запускает руку в рассол. Оказалось, что в бочке есть еще одна селедка.

— Ты что же это спряталась и ни гугу? — укоряет ее Карле.

Итак, пятьсот тринадцать штук. Как быть с двумя лишними?

— Сами съедим! — предлагает Карле.

Коллатч и Скрабак отказываются есть невымоченную селедку. Зато Шеставича, представитель пангерманцев, не желает отдавать лишнюю селедку представителю рабочего класса.

— Щитай вше по шправедливошти, — говорит он и заглатывает свою долю.

Делят американское просо, красноватое такое.

Босдомцы варят его, едят, а потом маются животом.

— Американец хотит шкоренить гордую немецкую нацию, — говорит Шеставича.

— Об этом уже позаботился твой драгоценный кайзер, — отвечает Карле.

Ну прямо как в парламенте.

Коллатч, общинный староста, к тому же еще садовник и деревенский музыкант. Люди, которые причастны к искусству, как-то: цыгане, циркачи, артисты, пользуются особым расположением моей матери. Как ей стало известно, Коллатч играет первую скрипку в деревенской капелле. А мать до сих пор не может забыть того скрипача, который играл в городском кино серенаду Тоссели, когда шли фильмы про любовь с Хенни Портен. Она просит Коллатча в следующий раз принести с собой скрипку.

Коллатч приносит скрипку в деревянном ящике, который сильно смахивает на хлебницу. Мать разливает котбусскую очищенную, нам, детям, разрешено сегодня лечь попозже, чтобы мы послушали скрипку и стали образованней.

Коллатч весь день ковыряется в земле своего садоводства, пальцы у него заскорузлые и не могут производить те звуки, которых ждешь, когда имеешь в виду какую-нибудь определенную песню. Между звуками, из последовательности которых мы с помощью привычки собираем воедино наши песни, затесалась целая орава совершенно посторонних, и эти посторонние в свою очередь хотят заявить о себе во всеуслышание; общинный староста Коллатч своими непослушными пальцами помогает им обрести жизнь и таким путем делает решающий шаг на пути к музыке, носящей сегодня название современной. Трудно понять, что он играет, то ли «Вынем ножик, свет погасим», то ли еще что, но моя мать, долго не слыхавшая скрипку, млеет от удовольствия, слушая его беспомощную игру. Она начинает подпевать, отец вступает вторым голосом, вот уже и Карле гудит что-то голосом, который сам он выдает за бас. «Петр небо закрывает. Ангелочки почивают…» — поют они, а мы, дети, по мнению матери, наслаждаемся искусством.

Потом хор распределителей заводит: «Песнь неизменную слышу в шелесте старых дубов…»