Выбрать главу

В дяде все происходило как раз наоборот: он начал осыпать упреками свою бесчестную сестру, но упреки не произвели на нее ни малейшего впечатления, она надсмеялась над его правом первородства, и тогда в нем проснулся бык, такой бык, который, обнаружив в стаде корову с постоянной течкой, гонит ее из стада.

Ну, а сама Тауерша, в ней-то что происходит?

В легких у нее сидят маленькие живые существа, готовя ей смерть от удушения. В Тауерше пылает страх. Она не хочет умереть, она хочет множиться и без устали подыскивает союзников, чтобы с их помощью утолить страстное желание жить и после смерти. Таким союзником мог бы стать для нее наш отец, но этому мешает моя мать. Тауерша злится на мою мать, старается напакостить ей чем может, а все потому, что этого хотят крохотные живые существа, засевшие у нее в легких.

Встречная ревность со стороны матери рассыпалась прахом. Мы слышим, как родители заверяют друг друга: «Нет, нет, нет, этого мы не хочем». Словом, они решают махнуть рукой на пашню и луг.

Дядя Эрнст предлагает отцу сдать в аренду один морген из своей земли, но отец решительно отказывается: в нем еще не смолкли добрые движения души.

В Серокамнице я уже начал ходить в школу. Говорят, что и здесь тоже надо ходить в школу. Ходить в чужую школу мне не очень хочется. Отец говорит, что его накажут, если я не пойду. А его-то за что? Мать объясняет: Блаженств, никем не омрачимых, / Никто не ведал на земле…

— В школу ходят, чтобы хорошенько выучить немецкий язык, — говорит бабушка.

Одни говорят одно, другие — другое.

— В мое время в школу ходили, когда кто хотит, а нет, так сидели дома, — говорит дедушка.

В такую школу я и сам бы ходил с превеликой охотой. Почему это теперь таких нет? Ибо ежедневное посещение школы ставит неодолимые преграды моему любопытству.

Из грядок торчат перистые метелки морковной ботвы, бабочка-махаон облюбовала их для своих гусениц. Вот их-то я и хожу проведывать каждый день; они едят и едят, потом они превращаются в куколок и висят неподвижно, словно раковые наросты. И все же я бегаю к ним каждый день. Однажды утром я вижу, что один кокон лопнул и что-то свернутое в трубочку силится из него вылезти. Я не могу ждать, пока оно вылезет, мне пора в школу, так я никогда и не узнаю, кто это был, уж не молодой ли махаон.

Когда мне первый раз пришлось идти в школу в Серокамнице, я получил от родителей большой бумажный фунтик, все называли его сахарным, хотя никакого сахара в нем не было. И вообще этот фунтик сохранился с довоенных времен, когда дедушка приобрел его на аукционе. А для послевоенных времен он был чересчур велик, и мать набила его нижнюю часть газетами военного времени. В газетах шла речь о победах немцев. На смятую газетную бумагу мать положила шарики, размером с камушки для игры, своими изящными ручками она скатала шарики из сдобренного сахарином картофельного пюре и посыпала эрзацем корицы. Получились картофельные марципаны! Весь этот фунтик для школы был один сплошной пестрый обман. Сейчас он, пестрый и всеми забытый, лежит на чердаке в одной из отцовских корзин и дожидается, когда пойдет в школу моя сестра.

Тауершин Владичек должен прихватить меня, когда сам пойдет в школу, но он до сих пор потрясен экзекуцией, которой подверглась его мать.

— Дядя бил ее прямо по голому заду, прямо по голому, — говорит он, а сам плачет. Слезы застилают ему глаза, он хватает меня за руку, и теперь уже не он меня, а я его должен отвести в школу.

Учителя зовут Румпош, по происхождению он сорб, чем крайне недоволен. Он стыдится за свою мать, которая до сих пор носит пестрые юбки и широкие шпреевальдские чепцы. Когда мать приезжает к нему в гости, ее не пускают дальше кухни, заставляют топить печь и нянчить детей, а гулять по деревне ей не позволено. Румпош не желает признавать, что вылез на белый свет из-под пестрых юбок вендской женщины, но мало ли чего Румпош желает или не желает, когда и по разговору слышно, что он сорб.

Босдом — наполовину сорбская деревня, некоторые женщины носят полусорбский костюм. Я тоже полусорб, и впоследствии, в городской школе, меня будут обзывать вендская чушка и крумичка, то есть краюха. Я, конечно, стараюсь изо всех сил, но, даже когда мне мнится, будто я говорю на изысканном немецком языке, даже изъясняясь по-английски или по-французски, я ничего не могу поделать с напевностью, унаследованной от моих славянских прабабок.

— У кажного человека есть свой напев, с ним он родится, с ним и в гроб ложится, — говорит моя двоюродная бабка Лидола, известная колдунья.