С момента появления в нашем доме Американка исправно считает по вечерам дневную выручку. Ей хочется приносить пользу, как она говорит, и вот она сортирует бумажные деньги, а гроши завертывает в бумагу по десять штук, и получается трубочка ценой в одну марку, и еще она воображает, что подсчет денег — самая важная работа, которая вообще у нас делается, и за ужином оповещает всех о размерах выручки, причем держит себя так, будто она сняла деньги с собственного счета, дабы поддержать существование лавки и всего семейства.
Американка вершит суд над всеми членами семьи, укоряет за вечное чертыханье моего дедушку-сорба, порицает отца за утреннюю нерадивость, мою мать — за коммерческое легкомыслие, а внуков — за недостаток в них страха божия. Внуки, которых она подвергает суду, — это моя сестра и я; младшим братьям Хайньяку и Тинко незачем бояться бога, они до сих пор пребывают в руце божией.
Интересно, когда ж это я из нее выпал?
Да, а кто порицает Американку за чрезмерное увлечение картами? Моя мать пытается иногда, обиняком, но у Американки и тут готов ответ: оказывается, ее второй муж Юришка привил ей эту пагубную страсть. Он работал в поле, а ей приходилось стоять за стойкой и терпеть домогательства лошадиных барышников и скототорговцев, коммивояжеров и разных авантюристов, цыган и пьяниц; ей ничего не оставалось, кроме как нейтрализовать каким-нибудь образом вожделение этих людей. Таким образом, тяга к игре в карты для нее своего рода профессиональное заболевание, ее силикоз, так сказать.
Ну там профессиональное или не профессиональное, но Американка — страстная картежница, и в хранилище за ее задом лежит также колода игральных карт. Это старые карты, замасленные карты ее трактирных времен, тысячи сальных человеческих пальцев скользили по этим картам, по бубновой даме и трефовому валету и постепенно довели их до глянца. И поистине, никто в нашем доме, кроме моей матери, не имеет права укорять Американку за страсть к картам, потому что и мои сорбские дед с бабкой, и дядя Филе, и отец — все подвержены этой страсти. Болезненная страсть среди подобных выглядит нормой, и, напротив, моя мать, которая считает более нормальным не брать в руки карты, становится для других членов семьи, правда лишь в этом отношении, не вполне нормальной.
— Должен же человек иметь какую-то радость в жизни, — утверждают картежники.
Мой дедушка начал увлекаться картами в бытность свою возчиком пива, и поскольку он в каждой из своих профессий доходил до самой сути, он поставил себе целью всегда выигрывать, а попутно приобщил к игорной страсти и бабусеньку-полторусеньку. Он упражнялся с ней в офицерский скат и в шестьдесят шесть со снятием и так поднаторел в ходе этих упражнений, что стал непобедимым.
Поскольку для игры в карты нужны обе руки, дедушка приобрел себе на какой-то распродаже сигарный мундштук и с его помощью мог за игрой не вынимать сигару изо рта, а кроме того, выпускать на сторону часть им же произведенного дыма. Дедушкин мундштук имел ценность раритета — в середине его было отверстие величиной с булавочную головку, заглянувший в это отверстие мог увидеть целую башню из железных балок, другими словами — Эйфелеву башню в Париже. Для дедушки это была Вавилонская башня, а значит, и для меня тоже; дедушкино слово было для меня все равно что божье. И когда в одна тысяча девятьсот пятьдесят четвертом году я стоял с человеком по имени Брехт в Париже перед Эйфелевой башней и поглядывал на вершину башни, из меня невольно вырвалось: «Значит, вот она, Вавилонская башня». Брехт, который, разумеется, не мог знать, что я вспомнил дедушкин мундштук, засмеялся дребезжащим смехом, и тогда я рассказал ему, как мой дедушка тщетно пытался стать истинно немецким обывателем. Брехт внимательно меня выслушал и сказал: «Запиши, н-н-немедленно сядь и запиши!»
Вот я и записал, как видите.
Отец пристрастился к карточной игре во времена солдатчины, на действительной, как он называл военную службу, на которую был призван еще до войны. Когда отец осилит третью бутылку пива, он начинает рассказывать истории времен своей действительной и последовавшей затем напасти. Под напастью подразумевается война. Эти истории отец никогда не рассказывает нам, детям, мы еще не пригодны для военного употребления, он рассказывает ее посетителям и гостям, а мы не более как акустические потребители. Рупорами своих ушей мы ловим волны, не для нас предназначенные, но произнесенные слова имеют свойство распространяться по всему миру, независимо от того, слышим мы их или нет, вот они и распространяются.