— Полноте, полковник, извините, не знаю, как вас и величать. Войска тут ни при чем. Мы знаем хорошо, как от носятся они к этому вопросу. Просто вам не хочется посту питься своим самолюбием.
Корнилов был категоричен:
— Одна армия и один командующий. Иного положения я не допускаю. Так и передайте своему правительству{604}.
Стало ясно, что вопрос об объединении вызовет еще немало споров. Пока же приходилось решать насущные проблемы. Оба отряда разделяло всего 18 верст, но между ними лежала станица Ново-Дмитриевская, где укрепилась почти трехтысячная группировка красных. Ранним утром 15 (28) марта Корнилов двинул армию в путь. Дул пронизывающий ветер, шел мелкий холодный дождь. Часов около девяти появилось солнце, но почти сразу вновь скрылось за темными тучами. Около полудня еще сильнее похолодало и пошел снег. Мокрые шинели добровольцев превратились в ледяные панцири, промерзшие руки отказывались держать винтовки. Перед станицей путь армии преградила река Черная. Не слишком широкая в обычное время, сейчас она превратилась в бурлящий поток, мутный и холодный.
Одно было на руку — в такую погоду красные предпочитали сидеть по хатам, и потому нападение врага для них стало неожиданностью. Бой длился до глубокой ночи, но не из-за того, что противник оказал ожесточенное сопротивление, а потому, что в снежном буране трудно было отличить своих и чужих. Именно этот эпизод получил название «Ледяного похода», позднее перенесенное на всю кубанскую эпопею. Авторство самого этого термина одни современники приписывали генералу С.Л. Маркову, другие — донскому журналисту Б.А. Бартошевичу. В любом случае, это не принципиально. Важнее другое. Яркое, запоминающееся название естественным образом стало частью легенды, каковой на глазах становился Кубанский поход.
Через день, 17 (30) марта, в Ново-Дмитриевской состоялось совещание руководства двух отрядов. Со стороны Добровольческой армии на нем присутствовали Корнилов, Алексеев, Деникин, Романовский и Эрдели. Кубанцы были представлены Филимоновым, Покровским, председателем рады Н.С. Рябоволом, товарищем председателя Султан Шахим Гиреем и главой правительства Л.Л. Бычем. Кубанская сторона опять отстаивала необходимость сохранения отдельной армии, апеллируя к «демократии» и конституции «суверенной Кубани». Деникин вспоминал: «На нас после суровой, жесткой и простой обстановки похода и боя от этого совещания вновь повеяло чем-то старым, уже, казалось, похороненным, напомнившим лето 1917 года — с бесконечными дебатами революционной демократии, доканчивавшей разложение армии»{605}.
В разгар споров в комнате зазвенели стекла, на площади разорвались две гранаты, пущенные со стороны позиций красных. Это ли сыграло свою роль или 11 виселиц на той же площади, где по приказу Корнилова были повешены захваченные в плен большевики, но кубанцы капитулировали. Было подписано соглашение, состоявшее из трех пунктов:
1. Ввиду прибытия Добровольческой армии в Кубанскую область и осуществления ею тех же задач, которые поставлены кубанскому правительственному отряду, для объединения всех сил и средств признается необходимым переход кубанского правительственного отряда в полное подчинение генералу Корнилову, которому предоставляется право реорганизовать отряд, как это будет признано необходимым.
2. Законодательная рада, войсковое правительство, войсковой атаман продолжают свою деятельность, всемерно содействуя военным мероприятиям командующего армией.
3. Командующий войсками Кубанского края и его начальник штаба отзываются в состав правительства для дальнейшего формирования Кубанской армии.
В последующие дни кубанские части были влиты в состав Добровольческой армии. Были созданы две пехотные бригады — под началом генералов Маркова и Богаевского и конная бригада генерала Эрдели. Общая численность армии выросла до шести тысяч человек. В таком виде она могла позволить себе решать и более серьезные, нежели прежде, задачи.
ШТУРМ ЕКАТЕРИНОДАРА
После соединения с кубанцами вопрос о штурме Екатеринодара был фактически решен. Если и были сомневавшиеся в успехе, то они предпочитали молчать. По словам Деникина, кубанская столица стала для добровольцев чем-то вроде Иерусалима для первых крестоносцев, символом завершения всего тяжелого похода. «Он влек необыкновенно притягательной силой. Даже люди с холодным умом, ясно взвешивавшие военно-политическое положение, не обольщавшиеся слишком радужными надеждами, поддавались невольно его гипнозу. А массы видели в нем конец своим мучениям, прочную почву под ногами и начало новой жизни. Почему — в этом плохо разбирались, но верили, что так именно будет»{606}.