Веселое движение послышалось за дверями, и, широко распахнув створки, вошел владыка ректор, приветствуя собравшихся. Молодым шагом он прошел к оставленному месту. Небольшая стайка свиты, вошедшей вместе с ним, рассеялась незаметно. Он поднял налитый бокал и голосом, не похожим на тот, которым возглашал в храме, произнес первый тост. Этот его голос был веселым и обыденным. Щеки, раздавшиеся в улыбке, еще больше сужали глаза. Владыка выпил вина и отставил бокал. "Пожалуйста, угощайтесь", - широким жестом он просил откушать. На своем, оставленном для него месте он сидел как глава семьи. По его монашеской жизни для него они были домочадцами. Я видела: ему хочется общей радости. Нетерпеливо прикусывая полную нижнюю губу и оглаживая бороду, он обращался то к одному, то к другому. Вопросы, повисавшие в воздухе, были простыми - это были вопросы по ним. Он интересовался общими знакомыми, служившими Пасху в других храмах. Тот, к кому он в свой черед обращался, отвечал односложно и скованно. "Кушайте, кушайте, угощайтесь!" - старательно держась роли, он не сдавался. Словно набравши воды в рот, они сидели, почти не прикасаясь. Их матушки, опустив глаза, пережидали бессловесно. Все было тихо, словно его веселое появление разрушило их радость. Я видела, как почва, на которой он храбро и крепко стоял в пасхальном храме, здесь, в этой комнате, полной зависимого почтения, уходила из-под его ног. Я подумала: здесь он похож на меня, когда я стою в лодчонке, которая ходит под ногами. Там, в храме, он смотрел выше голов, но видел всех и каждого, как видит свой народ первосвященник; здесь, переводя взгляд с одного на другого, он не встречал ничьих глаз. В своей особенной и скованной почтительности их глаза уходили от него, избегали, чурались. Поняв, я нашла его взгляд, и, найдя, усмехнулась. В этом взгляде угадывалось что-то более глубокое, чем желание семейного спокойствия. Оно поднималось, как на свежих дрожжах. "Будь он тестом, - я вдруг представила и снова усмехнулась, на этот раз от нелепости сравнения, за него не пришлось бы переживать". Никто не видел моей усмешки, никто не мог видеть, а если бы и увидел, никто из них не посмел бы ее понять. Владыка понял. Его глаза, расслабленные желанием общего праздника, снова собрались. В этот миг, неуловимый для остальных, я подумала: мы, я и он, одного поля ягоды...
"Вы ведь сегодня впервые здесь?" - через стол он обратился ко мне вслух, назвав по имени-отчеству. По особенной тишине, мгновенно повисшей над столом, я поняла, что этот прямой вопрос - дело неслыханное. Глаза матушек остановились на мне так, словно ответ, если бы таковой последовал, ожидался от кого-то заведомо бессловесного. "Да, владыко", - я отвечала легко и почтительно, не отводя глаз. Я видела, ему пришлась по душе моя почтительная, но совсем не обыденная легкость. "А раньше, прежде..?" Матушки не успели перевести дух. Теперь уже сам вопрос, само предположение о том, что я впервые в этих стенах, прозвучало чудовищно. Те, кто приходил впервые, сюда не должны были проникнуть. Ко времени их общей трапезы, обособленной от мира крепкими стенами Лавры, все, приходящие впервые, оставались за дальним кругом комсомольского оцепления. Я, пришедшая извне, расширяла круг, а значит, обращаясь ко мне, владыка выходил за рамки семьи, потому что, придя извне, я пришла из народа. Это означало, что, побыв в соблазнительной роли отца, он - в моем присутствии - снова становился первосвященником. "...Бывали на пасхальной службе?.. " Все, о чем я подумала, промелькнуло так быстро, что он не успел закончить вопрос. Я вдохнула радостно, собираясь сказать правду, но в этот миг сильная и нежданная боль пронзила меня. Под столом, размахнувшись коротко, муж ударил меня ногой по ноге. "Замолчи", - он сказал сквозь зубы, не двинув губами. Как-то не совладав с собою, я растерялась от неожиданности и взглянула: его губы застыли напряженно, но щека конвульсивно дергалась, как будто я, к которой ректор обратился с вопросом, была вызвана к ним за стол из того оцепления. Господи, так оно и было. Прислушиваясь к ноющей ноге, я поняла, что мой правдивый ответ будет означать одно: я, действительно, не из семьи; я пришла оттуда. У меня не было времени. "Нет, владыко, на пасхальной службе я не впервые". Моя открытая ложь помутила мои глаза.
Где-то далеко, за пеленой моего стыда, в тумане, не знающем солнца, владыка подымался с места, отставляя в сторону прибор. Все потянулись следом встать. "Сидите, я - к студентам, у них сегодня веселее", - его голос становился отчужденным. Он вышел вон, ни на кого не взглянув. После его ухода веселья так и не наступило. Посидев недолго, для приличия, пары начали подыматься. Выходя из комнаты вслед за мужем, я думала о том, что владыка попросту сбежал. В предутренний час я не находила сил сосредоточиться. Муж хотел, чтобы в среде его товарищей я стала своей. Случись так, и у него появилась бы новая иллюзия единения: как в случае с реверендой. Теперь я начинала понимать: решительно он желал идти своим, петлистым путем, но эта петля захватывала и меня. Я прикинула еще раз - нет, для этих батюшек и матушек я не могла и не хотела становиться своей. "Неужели, если я откажусь, мне придется уйти к комсомольцам?" В мозгу медленно плыла усталость. Бессвязные слова, похожие на отрывистые впечатления, мелькали во мне, не сопрягаясь: о духе, которым я про себя называла владыку, о теле - состоявшем из множества мужских и женских тел, которому я, прислушиваясь к ноющей боли в ноге, вовсе отказывала в духе. Какое-то новое разделение, не учтенное в моей скороспелой формуле, медленно поднималось на поверхность. Мне казалось, я вижу неясные контуры, очерченные новыми словами. Я вспоминала Митин палец, коснувшийся губ, мою короткую боль, похожую на жалость, триумфальный выход владыки - его пасхально багровеющее облачение, и думала о том, что на этом общем празднике они - дух и тело - вряд ли сумеют примириться.
ТЕЛО И КРОВЬ
На пасхальные каникулы муж, в составе академической делегации, возглавляемой владыкой Николаем, отправился в Польшу. По замыслу принимающей стороны, гости должны были принять участие в совместных консультациях, а в свободное время объездить несколько католических монастырей.
С вечера, предоставленная сама себе, я привычно раскладывала книги и старательно вчитывалась в написанное, но строки бежали мимо. Час за часом я не оставляла попыток, но буквы не желали складываться в слова. Из-за черных знаков, рябивших мелкой зыбью, всплывала то рука, восходящая к губам покорным, просительным жестом, то, словно отгоняя, поднимались собранные глаза владыки. Странное слово - иерархия, приходящее на мой измученный бессонницей ум, не давало покоя. К утру, сломленная усталостью, я добиралась до подушки и засыпала без снов.
Пасхальные каникулы подошли к концу, и, в продолжение следующих недель, я сама заводила речь о владыке. Задернув клетчатые шторы и разлив чай, я, как мне казалось хитро, наводила разговор. Я расспрашивала о том, чем закончилась история с беззаконно отъеденной просфоркой (выяснилось, что тогда маленькому Володе здорово досталось от отца Василия), или просила рассказать подробнее, каково это было, когда его обнаружили в ризнице спящим. Давние, неправдоподобные, почти апокрифические истории, которые муж пересказывал мне с новыми подробностями и неизменным умилением, вызывали жгучий интерес, который, время от времени отпуская незначащие замечания, я тщательно скрывала. Раз за разом я возвращала память мужа к прежним временам, так что однажды, видимо усомнившись в том, что я в полной мере понимаю суть давнего прегрешения владыки, нарушившего просфорку, муж объяснил мне: частицы, вынутые из просфорок, - каждая за свое имя - опускают в Чашу и объединяют их таким образом с Телом и Кровью Христовой. Из этой Чаши всех и причащают. "Женщины не видят главного. Частицы вынимают в алтаре, куда вашей сестре ход закрыт", - он произнес с удовольствием. "Ну, что ж, - скрывая плеснувшее через край раздражение, я отшутилась, - значит, вашей сестре придется догадываться по косвенным признакам". Муж не поддержал шутки и вернулся к детским историям.
"Да не было ничего особенного, они уже привыкли. Володя, вообще, прислуживал неохотно, то одно, то другое. C дисциплиной у него всегда были нелады", - муж отвечал на мои вопросы, кажется, уже удивляясь их настойчивости. Тут меня дернул черт, и я спросила: почему он принял постриг? В моем вопросе крылось двойное дно: я хотела знать, почему, отворачиваясь от мира, он не сумел отвернуться окончательно? Кто как не он, идущий вперед по красной ковровой просеке, он - средоточие пасхальных сияющих глаз, мог и должен был отвернуться от видимого - несовершенного и грешного - мира, но этот мир не отпускал его, притягивал семейным академическим кругом. Я не сказала вслух, но про себя решила, что его монашество не совсем невидимое - из видимого он оставил себе карьеру и академическую семью. В каком-то смысле, об этом я с тайной надеждой сказала мужу, отец Петр, обремененный семьей, ведет более монашескую жизнь.