Муж решительно отмел сравнение с Петром, но своего ответа не дал. Подумав, он предположил, что, кроме всего прочего, монашество было важным условием карьеры. Теперь, в его необдуманной интерпретации, владыка ректор выходил почти заурядным честолюбцем. "Карьеру можно сделать и в другом..." - я вспомнила об институтском ректоре, начинавшем в обкоме. "Его отец из репрессированных", - муж произнес неохотно, словно это признание могло умалить в моих глазах чистоту сыновнего выбора. "Отец умер?" - я спросила сразу, потому что теперь я спрашивала о главном. Он кивнул. "Значит, каждый раз во время великой ектении, когда молятся о властях?.. " - "Это - не наше дело. Наше царствие не от мира сего. Церковь не выступает против власти Кесаря", словно забыв свои же слова о том, что церковь ничего не отпустила, муж отказывался обсуждать. "Или боится выступить?.." - я парировала глупо и запальчиво, но он уже вышел из комнаты. Нет, так не может: я представила себе руку владыки, поднимающуюся ко лбу безгрешным, ангельским жестом - за всех. С этим я не могла смириться. Не смирившись, я замыслила поймать за руку.
Случай представился скоро. По долгу службы муж занимался расшифровкой кассет с речами владыки - одновременно он переводил их на английский. Позже из этих переводов составлялись документы для Всемирного Совета Церквей. Обычно муж работал с кассетами по ночам: выкладывал на стол портативную машинку, включал диктофон, надевал наушники. Пленка крутилась беззвучно. По утрам на столе лежали листы готового английского текста. Иногда я заглядывала из любопытства: перевод речей казался мне замечательным. Я не видела оригинала, я могла судить лишь по переводу, однако и в переводе, на мой взгляд, чистом и безупречном, что-то удивляло меня. В нем уживались, как-то противореча друг другу, легко узнаваемые библейские фразы и жесткие обороты речи, которые про себя я называла политическими. Просмотрев, я откладывала. Однажды диктофон дал сбой: сам по себе он переключился с "off" на "on". Мы сидели в гостиной: я смотрела телевизор, муж печатал. Ясный и громкий голос неожиданно прорвался наружу - несвязный обрывок речи, проговоренный вслух. Этот обрывок был коротким, в несколько слов. По отрывочным словам - очень быстро муж переключил назад - я не сумела понять целое, но что-то более важное, более полное, чем смысл, приковало мой слух. Это была странная, невыразимая интонация - какой-то плачущий отзвук, не имеющий отношения к безупречно переведенным листам. На следующий день муж снова уехал в командировку. В этот раз он уезжал без владыки. Группу, состоявшую из преподавателей и священников, пригласили в Израиль - на какие-то торжества. Довольно туманно муж прокомментировал: "Едем к истокам", и мимоходом, собирая его чемодан, я представила себе эти истоки в виде ручьев, отдававших красноватым.
В его отсутствие я поставила кассету на магнитофон. Речь владыки была черновой. Мне показалось, он надиктовывал на ходу, в пустые, свободные минуты: плавное течение прерывалось то коротким распоряжением в сторону, то паузой, заполненной шуршанием бумаг. Кажется, это называется эффектом присутствия, но как бы то ни было, я чувствовала себя так, будто сама сижу в его кабинете. Присутствие, которого я достигла, дарило меня особенным, тайным наслаждением. Закрыв глаза и представляя собранное лицо с широковатыми скулами, я слушала живую речь владыки, и эта речь больше не казалась мне безупречной. Глаза, глядевшие на переведенные листы, оказались несовершенным инструментом. Противоречие, крывшееся в его языке, становилось все более явным.
Уши не обманули меня: под живым и сильным голосом, глубоко, на самом его дне, таилась странная, неизбывная интонация - та, которую я, по короткому несвязному отрывку, приняла за плачущую. Под живым голосом, укрытые ясными, но противоречащими друг другу словами - библейскими и современными, - стояли бесстыжие стены страха. Я слушала и снова перематывала назад: мне нужно было время, чтобы свыкнуться. Слова бежали, исчезали и снова появлялись. Господи, я думала о том, что радостное оживление мужа, с которым он встречал свою новую деятельность, похоже на недомыслие. Теперь я видела по-другому: дух, измученный видом страшного, похожего на призрак, сидит за общим столом, надеясь, хоть на какое-то время, укрыться за их обыденным весельем. Это страшное он скрывал от них, держал их в неведении. Сам-то он видел воочию и не отбрасывал видимое, не заслонялся чужим милосердным сиянием. Перед призраком не закрывая сосредоточенных глаз - он вставал окруженный двумя рядами оцепления. Эта странная сцена, которую я представила, показалась мне похожей на другую - из "Гамлета": принц, окруженный стражниками, выходит из круга, чтобы встретиться с призраком отца, - встретиться, чтобы отомстить. Литературное сравнение укрепило меня. Снова я чувствовала твердое, на котором крепко и надежно стояли мои ноги. Пленка крутилась и крутилась. Я больше не останавливала.
Не кабинет, в котором я представляла себя сидящей, - прежняя комната, убранная к пасхальной трапезе, встала предо мною. Сидя за пасхальным столом, на своем прежнем месте, я переживала заново, словно случившееся было записано на пленку, которую можно было перемотать. Священники, похожие на придворных, сидели за столами, однако праздничная радость, разлившаяся по их лицам, больше не обманывала меня. Их глаза были пусты. Шум, похожий на ветер, гулял за стенами комнаты. Они сидели перед полными тарелками, на которых, беззаконно надкушенные со многих сторон, лежали чужие маленькие просфорки. Теперь я поняла: эти просфорки не были надкушенными. Они сами, своими неразборчивыми руками, вынули из них частицы хлеба - за всех, без разбора. Вынули и опустили в Чашу, где эти частицы убийц и убитых соединились в Теле и Крови Христовой. Он помнил об этом каждый день, а значит, - я догадалась, предвосхищая, должен был попытаться разъединить. В память об отце, по обязанности своего рождения. Нет, это невозможно. Владыка не был принцем. Всего, чего он достиг, он достиг не по рождению, - сделал карьеру.
Странная мысль шевельнулась в моей затуманенной голове. Я попыталась представить себе, что бы сделала я, если бы не ему, а мне примыслилось разъединить. Едва попытавшись, я поняла ясно, словно услышала разгадку. Единственный выход не допустить соединения частиц - съесть их самому, сквозь сонную пелену я вспомнила слово: потребить. Однажды муж рассказывал мне об этом, но тогда я не придала значения. Священники всегда доедают то, что остается в Чаше, Тело и Кровь: выливать нельзя, они потребляют, доедая и допивая в алтаре. Так они делают всегда, но после, когда ничего уже нельзя поделать, а он- он должен делать это заранее, так, как сделал однажды - в детстве. Надкусать просфорки - своими собственными зубами вынуть частицы за убийц - вынуть и проглотить. Господи, вот он - Митин разрыв, пропасть, шизофрения: по долгу карьеры он обязан был вынуть, по долгу рождения проглотить. Проглоченные, они должны лежать в нем - в его теле и крови. Но если так, - какой-то нелепый сонный вопрос поднимался во мне, - сколько частиц нужно отъесть, чтобы тело, смешавшись с их частицами, изменилось целиком, превратилось в их тело? Ответ я не успела услышать. Створки двери распахнулись беззвучно. Он вошел, приветствуя собравшихся, и за ним, стайкой почтительной свиты, в комнату вступили комсомольцы, среди которых я в тот же миг узнала своего - безобразно изгнанного. Ни на шаг не отставая, они прошли за владыкой и сели за его стол. Их было много, больше, чем мест за столом, а поэтому некоторые встали за спинами сидящих, как на фотографии. С моего места мне было видно плохо, наверное, это мне показалось, но я увидела бледное лицо, тревожный взгляд и руку, плывущую просительным жестом - к губам. "Митя..." оно шевельнулось болью, но чужие спины, вставшие между нами, закрыли его лицо. Владыка выпил вина и отставил бокал. "Кушайте, кушайте, угощайтесь", - ровным голосом он привечал комсомольцев. Пустоглазые сидели над просфорками, не касаясь надкушенного. Всматриваясь острыми глазами, я силилась понять, видят ли они вошедших комсомольцев. Я-то - видела.
"Вы ведь сегодня впервые здесь?" - не ко мне, к ним: владыка обращался к вновь пришедшим. Теперь я поняла - придворные не видят. Тишина, повисшая над столом, не нарушалась ничьим ответом. Бессловесные комсомольцы кивали головами. "А раньше, прежде, вы бывали на пасхальной службе?" - владыка продолжал спрашивать. Новыми, собранными, разглядевшими его тайну глазами, я видела, как матушки, от каждой из которых - приняв постриг - он отказался, испуганно смотрят на меня. Их мужья сидели неподвижно, как обвисшие тяжелые облачения, среди которых, испугавшись раз и навсегда, он просыпается снова и снова... Совершенно так же, как однажды наяву, владыка поднялся из-за стола и, оглядев застолье, направился к выходу. Широкие рукава рясы взметнулись черными крыльями. Сделав несколько шагов, но не коснувшись двери, он обернулся ко мне. У самых дверей он стоял, не приближаясь, но лицо, посрамляющее земные законы, становилось четче и яснее. Сжатые, почти прикушенные губы плыли пред моими глазами, и, медленно поднявшись с места, я сделала шаг... Короткая боль пронзила ногу, и в ту же секунду я очнулась.