Выбрать главу

Пытаясь занять в споре материалистов и идеалистов нейтралистскую позицию, Лавров утверждал: «…Всякое мышление и действие предполагает, с одной стороны, мир, как он есть, с законом причинности, связывающим явления (тут мы видим, в сущности, признание исходного положения материализма: бытие определяет сознание. — Авт.); с другой стороны, предполагает возможность постановки нами целей и выбора средств по критериям приятнейшего, полезнейшего, должного. По то и другое существует не само по себе, а для нас (тут вполне зримо субъективно-идеалистическое, кантианское начало в мышлении Лаврова. — Авт.), следовательно, предполагает человека в общественном строе, при взаимной проверке и взаимном развитии мнений о мире и о целях деятельности. Следовательно, основною точкою исхода философского построения является человек, проверяющий себя теоретически и практически и развивающийся в общежитии».

Так писал, характеризуя основы своей философии, Лавров во второй половине 80-х годов, в своей «Биографии-исповеди». Но эта внутренне противоречивая, не вполне последовательная его позиция, имевшая свои зародыши еще в его размышлениях начала 40-х годов, лежит и в основе рассуждений Лаврова в «Очерках…»: «Человеческая личность есть одно нераздельное целое… Необходимое условие всякого явления, существующего для человека, — сознание».

А касаясь столь острого в идейно-философской борьбе тех лет вопроса о так называемой свободе воли человека, Лавров полагает, что возможно формулировать законы практической философии «совершенно независимо от решения спора» о том, обладает ли человек свободой или нет, правы ли материалисты (которые, по представлению Лаврова, отстаивают исторический фатализм) или их оппоненты — идеалисты, настаивающие на свободе воли человека. Уверяя читателей, что свободная деятельность человека, практическое творчество по своей сущности не противоречит понятию необходимости, Лавров аргументировал это таким образом: «свобода воли и фатализм суть две гипотезы, которые обе могут быть поставлены (хотя не с одинаковою вероятностью, — добавляет в скобках Лавров, и это добавление обнаруживает его склонность к детерминистскому, а не к волюнтаристскому пониманию истории), но доказать ни ту, ни другую нельзя».

При всех недостатках философской теории Лаврова разработка и проповедование им идей антропологизма в условиях России конца 50-х — начала 60-х годов были направлены — и объективно и сознательно — как против христианской догмы о подчинении человека воле божьей, так и против политической идеологии самодержавия, требовавшей безусловного подчинения подданных верховному авторитету абсолютистского государства. Немалые усилия Лавров прилагает в «Очерках…» к обоснованию права личной свободы и неприкосновенности граждан, Права свободной мысли как критики всего сущего, права слова, письма и печати как необходимых условий развития человека. «…Для личности всякое нерассудительное подчинение своей воли чуждому распоряжению — грех, всякое привычное поклонение авторитету, моде, общественному мнению — порок, привычка к самостоятельному определению целей и образа жизни — добродетель», — писал Лавров, и эти фразы звучали весьма остро. С этих позиций Лавров и полемизировал как с христианским самоотвержением, выходящим из самоунижения, самоотвержением по привычке, так и с идеей принудительного значения общественных форм для личностей.

Философские по основному содержанию и еще более по словесному облачению, «Очерки…» Лаврова проповедовали явно оппозиционные идеи. Это их антиконсервативное публицистическое начало и было замечено в первую очередь Н. Г. Черышевским. В апрельской и майской книжках «Современника» за 1860 год он напечатал по поводу брошюры Лаврова статью «Антропологический принцип в философии».

В одном из мест этой статьи Чернышевский заявил: «Да кто же в русском обществе думает о философских вопросах? Разве г. Лавров, — да и то сомнительно: быть может, и самому г. Лаврову гораздо интереснее всевозможных философских вопросов наши житейские и общественные дела». Тут Чернышевский был чрезвычайно близок к истине. Действительно, «паши плантаторы» всего более занимали Лаврова (об этом свидетельствуют не только публицистические пассажи в самой его брошюре, но еще более тексты, в нее не вошедшие). Лавров — по Чернышевскому — «мыслитель прогрессивный, в этом нет никакого сомнения. По всему видно, что он проникнут искренним желанием содействовать своему обществу в приобретении тех нравственных и общественных благ [которых мы до сих пор лишены по своему невежеству, мешающему нам сознать цели для своих стремлений и понять средства, необходимые для достижения этих целей]». «Его брошюра должна быть положительно признана хорошею», — еще и в другом месте пишет Чернышевский.

Выход брошюры Лаврова Чернышевский использовал как повод для написания статьи, излагающей его собственные, последовательно материалистические представления об основных философских вопросах, о тех проблемах, которые поднял Лавров в русской философской публицистике. Чернышевский высказал и ряд несогласий с ним.

Он, в частности, упрекнул Лаврова в том, что в качестве философских авторитетов тот приводит весьма неглубоких мыслителей, вроде Жюля Симона, Фихте-сына и Шопенгауэра. Признавая, что «большую часть пути» Лавров «ведет своих читателей по прямой и хорошей дороге вперед», Чернышевский вместе с тем утверждал, что «соединение прекрасных мыслей, заимствованных из действительно великих и современных мыслителей или внушенных собственным умом, с понятиями или не совсем современными, или принадлежащими не тому образу мыслей, какого в сущности держится г. Лавров, или, наконец, принадлежащими особенному положению мыслителя среди публики, не похожей на нашу, и потому получающими неверный колорит при повторении у нас, — это соединение собственных достоинств с чужими недостатками придает, если мы не ошибаемся, системе г. Лаврова характер эклектизма…». Чернышевскому представляется при этом, что «Лавров принужден был собственными силами доискиваться тех решений, которые уже найдены нынешнею немецкою философиею». Если бы автор «Очерков…» раньше познакомился с нею (Чернышевский имеет в виду философию Фейербаха, с которой Лавров в действительности был уже знаком), он писал бы иначе. «Мы не говорим, что он пришел бы к другим воззрениям, — нам кажется, что сущность его воззрений справедлива, — но они представлялись бы ему в виде более простом;…он решительнее находил бы, что отвергаемая им ложь совершенно пустая ложь, могущая вызвать только улыбку сострадания, а не серьезное раздумье о том, можно ли безусловно отвергнуть ее. Очень может быть, что убеждение в простоте истины и в основательности совершенного разрыва современных воззрений с пустою софистикою, в которую одета древняя грубая ложь, отразилось бы и на его изложении большею доступностью для большинства публики; быть может, его статьи, которые теперь всеми уважаются, более читались бы тою частью публики, которая слишком наклонна оставлять непрочтенными книги и статьи, внушающие ей слишком большое уважение».

Итак, вот что более всего огорчило Чернышевского в брошюре Лаврова — его профессорская корректность, деликатничанье в критике общих философских противников, прежде всего — теологов, а также излишняя усложненность языка, делающая его работу малодоступной, непонятной для большинства российской публики.

Все последующее изложение в статье Чернышевского — это популярное раскрытие с позиций материалистически трактуемого антропологизма идеи единства человека как природного, материального существа, категорическое отрицание (так или иначе допускаемой Лавровым) свободы воли, настаивание на методе анализа «практической философии», нравственных понятий в духе естественных наук, последовательное проведение принципа детерминизма.