Выбрать главу

1840 год, 13 августа: «Мне скоро 18 лет, а много ли приятных дней есть в моем прошедшем? Есть ли хоть один из них, которого воспоминание принесло бы радость, удовольствие, упоение в душу мою… Нет, мое прошлое пусто, мрачно, безутешно… Моя жизнь в будущем…»

12 сентября: «Они смеялись, и я ясно читал в их смехе, что я прикидываюсь, что я хочу оригинальничать… Пускай они думают, что хотят… Я запру свою душу четырьмя замками от испытующих взглядов, чтоб ни друг, ни недруг не знал, какая дума порой волнует мой рассудок…»

1841 год, февраль: «И зачем я не богач, я бы все бросил, и училище, и артиллерию, я бы заперся в кабинете с поэтами, философами и обдумывал в тишине огромные, чудесные мысли, я бы перелил их в слова и мир бы отзывался на мои громовые удары… И придет ли минута, когда мне можно будет все это исполнить, когда мне можно будет потребовать от людей за все жертвы, убитое без цели… время…»

Постепенно отношение стало меняться — отзывчив, душевен был Петр Лавров, да и знал много, всегда в занятиях поможет, выручит. Впрочем, и другая причина все более останавливала прежних насмешников: строгий режим, ежедневные непременные щи да каша, занятия в строю, фехтование, лишения лагерной жизни — все это превратило хилого мальчугана в сильного, выносливого юношу. Вместе с тем и характер его изменился: былая раздражительность и даже плаксивость уступили место сдержанности в проявлении чувств, чуть ли не стоицизму; да и просто-таки вырос, вытянулся Петр: при поступлении зачислен в третий взвод, а к концу обучения стоял уже вторым в строю юнкеров, сразу же за правофланговым.

Учился Лавров весьма успешно. Рассказывали, что если училище посещал какой-нибудь иностранный принц и вообще иностранцы, то к доске вызывали непременно Лаврова — и потому еще, что французским и немецким языками владел он так же легко, как родным, и мог отвечать на предлагаемые вопросы на любом из них.

Особенно любил Петр время экзаменов. Утвердившись в мысли, что «в свет» нужно выйти, «крепко вооружившись», и что «только знания дают средства сражаться с людьми», он поставил себе за правило всегда первенствовать в знаниях. Напряжение экзаменационной поры было ему по сердцу: тут его мечта, его юношеская страсть «первенствовать» находила хоть какое-то удовлетворение… Тем сильнее чувствовал он свое одиночество в будничные дни.

1842 год, 23 июня: «Училищная жизнь кончается… Тщеславие, вот что было моим движителем в эти годы… Это и… вся разгадка моего училищного бытия. Я не отрекаюсь от прежнего, по готов на все новое».

В августе 1842 года Петра Лаврова произвели в прапорщики «с состоянием по артиллерии» и оставили при училище «для продолжения курса наук» в офицерских классах.

Кто знает, как бы сложилась дальнейшая судьба Лаврова, если бы не академик Михаил Васильевич Остроградский. Широко образованный ученый, выдающийся математик (до сих пор в высшей математике пользуются формулой и методом Остроградского), Михаил Васильевич с 1841 года читал в Артиллерийском училище курс дифференциального и интегрального исчисления, а позже теоретическую механику. Были в училище и другие хорошие преподаватели (к примеру, словесник Иринарх Иванович Введенский), но оригинальнее Остроградского не было.

Очень высокий, толстый, то и дело нюхавший табак и время от времени смазывавший больной глаз водой из специально принесенного стакана (изредка, по рассеянности, он выпивал эту воду), Михаил Васильевич очень любил каламбурить на лекциях: «А почему мы имеем семь направлений проекции ускорения? А потому, что чудес света — семь, великих полководцев — семь, знаменитых философов — семь, чинов ангельских — семь, и смертных грехов, и цветов в радуге, и дней в неделе — все по семь…»

Иногда вместо изложения теорем Лейбница и Эйлера Остроградский предавался рассуждениям о Наполеоне и Цезаре; последнего академик настолько любил, что однажды выставил высшую оценку юнкеру только за то, что имя того было Цезарь: «Благодарите папеньку, душенька, что он дал вам такое чудесное имя…»

Курс читал Михаил Васильевич очень своеобразно — с полным пренебрежением к тем часам, которые выделялись на математику, а заодно и к образовательному уровню и способностям воспитанников — и с убеждением, что военные в принципе не способны освоить математику. Большинство ходило у него в «землемерах», на них во время лекций он не обращал никакого внимания, адресуясь лишь к небольшому кругу избранных, усердие и одаренность которых в математике он не мог не заметить. Их он называл «геометрами».

Одним из любимейших «геометров» был Лавров. И Остроградский не ошибался в этом своем пристрастии: математика еще с раннего детства влекла к себе Петра. Лет в десять он очень удивил своих домашних, перерешав все задачи из толстого учебника арифметики. В училище же сильнее Лаврова в математике никого не было.

1840 год, 15 сентября: «…Рассуждаю ли я о философии, о человеке, о мире духовном или физическом, или читаю поэтические создания гения, тотчас все мои моральные силы начинают подыматься, приходят в брожение, кричат, бурлят, спорят, хотят скорее добраться до истины, вырывают ее друг у друга из рук и нахватывают целые кипы заблуждений и тогда только оставят свою вечную борьбу, когда душа, уставши от их споров, прячет мысль, их поднявшую. — Но едва я беру математику, все молчит… В ней нет границ, потому что она беспредельна, как природа, которую изучает и исследует… Одна она есть наука, потому что одна она содержит в себе несомненные истины, одна она может успокоить человека… развивая перед ним вечные законы, которым все следует, и увлекает его, показывая ему одну возможную, ощутительную для него в этом свете истину».

Крайне скупой на оценки Остроградский говаривал: «Полный балл — 12, по совести, могу поставить только господу Богу, себе — 11, а уже выше 10 — никому другому». — «А Лаврову сколько?» спросили его однажды. «Ну, Лаврову, кажется, надо будет поставить то же, что и мне».

Когда в июне 1844 года Петр окончил высший офицерский класс (к тому времени он имел уже чин подпоручика), начальство по. рекомендации Остроградского оставило его при училище репетитором математических наук.

Юнкера довольно долго — на протяжении нескольких лет — потешались над молодым преподавателем, шалили, устраивали ему «бенефисы», злые стихи про «Лавриноху» сочиняли — в подражание Лермонтову:

Как возговорит нам Петро Лаврович, Как закаркает ворона во поднебесьи, Как зашевелятся его усы рыжие…

«Зато уж и знает он, собака, свое дело», судили, однако, меж собой.

А молодой преподаватель и сам сочинял.

Тяга к перу возникла очень рано. Еще маленьким мальчиком, дома, в мелеховском имении, Петр сочинял стихотворные поздравления ко дню именин своих родных, пытался делать переводы басен с других языков и даже набрасывал «драматические сцены». Однажды, уже будучи в училище, разбирая бумаги, Петр поразился, обнаружив среди них поздравление в стихах, написанное им в 1829 году: «Я… думал, что ошибка в числах, потому что там соблюдены все правила Пиитики, разумеется, что… о Поэзии и слова нет…»

Лет в четырнадцать Петра обуревают мысли о высоком поэтическом призвании. «…Тогда я думал, — признается он три года спустя, — что так же легко творить, как думать». И как наивна и как сильна была отроческая вера в то, что его думы, отлитые в стихи, «будут… переходить от одних к другим, от современников к потомству», передадут его имя отдаленным векам. Жаждавший литературной славы, Петр тогда «хотел писать стихи, не зная, что такое поэзия». Я думал, бичует он самого себя, «что, понимая красоты Пушкина, я буду писать как Пушкин».