Выбрать главу

Сумерки, как всегда, когда их хочется оттянуть, быстро сгустились, стали маслянистыми и превратились в темноту. Со стороны дома кричали чаще и настойчивее. Бриджи и рубашка перестали греть, сдались, и тело, покрывшись гусиной кожей, задрожало. Свет окон, вырываясь желточными лучами из темноты, дразнил теплом, жареным хлебом, размеренным временем, алой шерстью ковров, зеленой обивкой кресел. В каждом окне царила своя люстра или лампа, освещающая комнату розоватым или бледно-голубым. А мы все искали, забыв дорогу домой, не совсем точно помня, как нас зовут и сколько нам лет, разгребая боками сандалий травинки, обнимая себя за плечи и ежась. Было холодно и тревожно в сумерках, рядом с черным бушующим полем, по которому волнами гуляли порывы сквозняков. Краем глаза я выхватила в сумраке стремительные движения чегото более темного и угрожающего. Оно неслышно приближалось к голодной, измотанной поисками шайке. Его громадные распахнутые крылья полоскались на ветру. Мы оторвали утомленные, рассеянные взгляды от земли и растерянно наблюдали. А оно приближалось. Огромное, зловещее, лишающее слов. Через пару шагов громадная птица с бархатно-черным оперением, с хлопающими крыльями, с сияющими зеленым очами, ударилась оземь, превратившись в разъяренную мамашу Артема, учительницу младших классов. Она, дрожа, подбежала большими шагами к нам. Маленькая и свирепая. Часто и разъяренно дыша, не слушая оправданий, схватила Артема сначала за запястье, потом за ухо и потащила за собой, подгоняя шлепками. От неожиданности Артем забыл о старике с рюкзаком и о том, что мы так старательно искали на тропинке. Он старался идти быстрее, увиливая от оплеух. Сначала бормотал оправдания, потом скулил, что Марина потеряла ключи, обычно она их носит на шее, на ленточке, и мы помогали ей искать. Однажды у нас был уговор, на углу, за четырьмя ясенями, что своими стволами образуют гнездо и штаб. Там мы долго перешептывались и поклялись не рассказывать про старика с рюкзаком. Никому, ни единого слова, а кто проговорится – тому шесть глубоких уколов иглой боярышника. И не водиться. Артем сдержал обещание. Он выкрикивал что-то отрывисто, какую-то ложь во спасение, а потом, покраснев от стыда и обиды, хныкал, увлекаемый за ухо, осыпаемый без разбору пощечинами. Притихшие и пристыженные, мы нерешительно двинулись вслед, тихонько бормоча и грубя. Артемова мамаша неслась слепо и самозабвенно, ничего не замечая вокруг. Никакие мольбы и рыдания не способны были ее разжалобить. Таща Артема через двор, мимо скамеек и футбольных ворот, в темноте, она шлепала его, срывая зло и обиду. Сухой, хлесткой ладонью без кольца лупила и тащила за красное распухшее ухо. Маленькая, с пучком, в больших очках, из-за которых поблескивали тусклые настороженные глаза. В накинутой на плечи толстой пушистой кофте, развевающиеся рукава которой в темноте превращались в крылья огромной птицы гнева, прилетающей, чтобы наказывать, отчитывать и лупить. Эта птица возникает из темноты и беззвучно летит по дворам, сквозь листву деревьев, растущих за окнами. Зоркими глазищами она высматривает заигравшихся в сумерках мальчишек, дразнящих малыша «очкариком». Или царя горы, который толкает всех без разбору с огромной груды щебня возле стройки. Опускаясь все ниже, надвигаясь, птица гнева хлопает крыльями. Этот странный звук иногда слышен вечером, но из дома кажется, что ветер шумит в листве берез и вишен, ветки стучат по стеклу, и ничто не настораживает. Самое главное, что стоит обязательно знать про птицу гнева, – никогда не угадаешь, в чью именно маму, бабушку, рассерженного деда или отца с ремнем она обернется, приземлившись. Где-то вдали Артем, захлебываясь, визжал уже не от боли, а от ощущения несправедливости, от того, что наказание превышало вину. Его плач наполнял эхом тишину вечерних дворов, темноту сырых тесных подъездов. Каждый из нас, замерев, вслушивался в удаляющийся горький отзвук со смутным облегчением. Ведь птица гнева, прилетевшая сквозь темноту, превратилась в мамашу Артема, и нам пока не влетело. Кивнув друг другу, мы направились кто куда и, отойдя на приличное расстояние, понеслись, шлепая сандалиями по лужам, по размокшей глинистой земле, по пружинистым пучкам травы.

Есть множество противоречивых видов бега, по которым пока не додумались проводить соревнования. Например, бег рано утром, на автобус, что повезет в больницу, в бледно-бежевые коридоры, где пахнет хлоркой. Бег в тесный кабинет с тусклым светом, в стеклянный перезвон множества трубочек и пробирок. Там, в прозрачной маленькой плошке, лежат железные жала, одно из которых скоро с размаху воткнется в палец. Или соревнование в беге, когда перед стартом говорят: «Иди скорее, бабушка обнаружила, что ты отрезала круглый кусочек от штор. Она хочет с тобой поговорить». Соревнование в беге к финишной ленточке, перед которой надо бы оказаться как можно позднее, растягивая шаги до бесконечности, плавно опуская ногу на землю. Или этот бег вечером домой, когда забрел в соседние дворы, загулялся допоздна и теперь несешься, панически выдумывая ложь во спасение. Через сыроватую темноту, по жестким темным пучкам травы, похожим на парики клоунов, мимо черных шевелящихся кленов, мимо таинственных и чужих подъездов, оставляя позади скамейки, сушилки для белья, футбольные ворота с оборванной сеткой. И ложь как назло не выдумывается, будто в еще маленькой и безобидной фабрике по производству лжи что-то засорилось или заглох главный штампующий станок. И на конвейере, по которому, как в репортажах про фабрики печений, лимонадов и таблеток, обычно движется правильно упакованная, новенькая ложь, теперь, на бегу, появляются бракованные, кособокие, неправильно расфасованные задумки. Каждая из них не кажется убедительной, как толстые синие и ярко-зеленые кофты, что по нескольку лет пылятся на вешалках в трикотажном магазине, возле шоссе. А еще не придумали соревнование в беге для тех, кто боится темноты, чье воображение на старте срывается с цепи и несется сквозь черную гуашь ночи с ее корявыми ветками, далеким воем, тревожными гудками и множеством черных-пречерных домов с подъездами, в которых таятся пречерные руки, грозящие отнять твое сердце. Шлепая обессилевшими, отнявшимися ногами, соревнуясь в этих видах бега, хорошо нестись под окнами, слушая, как завивается ветер. Проносясь сквозь ароматы жасмина и гниловатый, кошачий выдох подвала, мимо кустов боярышника, полоснувших иглой по локтю, хорошо нестись наперегонки бесконечно, соображая на лету, что бы такое убедительное придумать, чем бы защититься от грозящего наказания. И никогда-никогда не добежать до финишной ленточки.

Кошка, поджав хвост, бросается с узенькой тропинки в темноту кустов. Над дверью подъезда зияет знакомая жестяная коробка с выбитой лампочкой. Лямки бриджей волочатся по земле, волосы перепутались, рубашка взмокла, в горле от сквозняков и бега мечется горький ментоловый холодок. Сейчас надо будет, привстав на цыпочки, дотянуться до дверного звонка, нажать мягкую пружинистую кнопку и ждать, когда отворят дверь. Темнота лестничных пролетов будет черно-сырая, пропитанная плесенью, бездомными кошками, угольными надписями на стенах, газетными строчками, торчащими из пастей почтовых ящиков. А там, наверху, на пятом этаже, в черной-пречерной квартире живет Галя Песня, пьяница и воровка, с мертвой дочерью Светкой. К ней среди ночи пробираются худющие люди с серыми лицами, с расплывчатыми синими наколками на руках, которых за все это дразнят «алкашами». А у нас перед дверью лежит круглый половичек, который бабушка вязала толстым зеленым крючком из лентлоскутков. Красных, от байкового халата. И синих – от старых тренировочных.

Время предательски забуксует, приостановится, завалится набок, как трактор в жирной весенней грязи. Это позволит обдумать, что делать, кем прикинуться под серо-синим, острым взглядом бабушки, похожим на шило с самодельной деревянной ручкой. Некоторым людям не надо никем прикидываться, потому что они уже есть с самого начала. Например, Лена с ветерком. Или Славка-шпана. Он с самого начала появился на свет, обозначился и теперь только растет. Звонко выкрикивает под окнами прозвища. Больно толкает в плечо. В прошлом году он требовал, чтобы все ехали вместе с ним кататься на велосипедах по кладбищу. А кто откажется – трус и мямля. Теперь он делает широкое движение рукой, как пловец в стиле кроль, и все покорно, гуськом идут с ним на кладбище собирать конфеты. Славка-шпана никогда никем не прикидывается, а только выдает себя все отчетливее: пытает военнопленных, жестоко выкручивает руки назад, пенно сплевывает в лужу сквозь щелочку между зубами, стаскивает с качелей, требует билет на горку, хамит старушке с белой болонкой. А всех остальных людей с самого начала как бы и нет. Им нечего выдавать, приходится собирать себя по клочку, по соломинке, по чужой пушинке, как воронье гнездо. Или воровато примерять чужие Какнивчемнебывала. Постоянно превращаться в кого-нибудь другого, в того, кто уже выдал себя и хорошенько, отчетливо проявился. Поэтому, ожидая, пока мне отворят дверь, я буду панически соображать, в кого бы такого превратиться, как повести себя, чтобы мне не влетело. Возможно, мне захочется тряхнуть воображаемым золотом волнистых волос и вдруг прикинуться Леной с ветерком. Я стану чуть выше ростом. И, пригладив откуда ни возьмись взявшуюся юбку, не придавая значения сдвинутым бровям бабушки, гордо и царственно войду мимо нее в полутемную прихожую. Ускользнув от прокалывающего насквозь взгляда, рассеянно скину сандалии, войду в маленькую комнату, усядусь с ногами на кресло и заявлю деду, что Артемова мамаша «такая дура, просто ужас». Или, возможно, все пройдет гладко, если я превращусь ненадолго в Артема. Кротко замру на пороге, признаюсь, что мы заигрались в прятки, буду смотреть на бабушку жалобно и виновато. Самое главное, прикинувшись кем угодно во спасение, ни в коем случае по рассеянности не проболтаться о старике с рюкзаком. Иначе – шесть уколов острой иглой боярышника. И не водиться.