Она ничего не сказала. Питер видел, как ее губы вытянулись в тонкую ниточку.
— Что он будет делать теперь? — спросил ее муж. — Снова вести занятия? Преподавать социологию?
— Не знаю, — пробормотала она.
— Ну конечно, ты не знаешь. Все, что тебя волнует, — чтобы он был рядом с тобой.
Доктор Диафилд повернул за угол. Поехал по Университетскому проспекту.
— Я знаю, — продолжал он. — Мы будем использовать его в качестве пепельницы.
— Джон, прекрати!
Она подалась вперед, и Питер услышал, как она зарыдала. Он смотрел на мать красными глазами машины, внутри которой теперь жил.
— Неужели ты н-не мог сдел-лать его не таким… таким…
— Таким уродливым?
— Я…
— Рут, я говорил тебе, как он будет выглядеть. Ты пропустила мои слова мимо ушей. Все, о чем ты думала, — как снова запустить в него свои коготки.
— Я не думала, не думала так, — рыдала она.
— Разве ты отнеслась с уважением хотя бы к одному-единственному его желанию? — спрашивал ее муж. — Хоть раз? Когда он хотел писать, разве ты ему позволила? Нет. Ты подняла его на смех. Будь практичнее, милый, сказала ты ему. Идея прекрасная, но мы должны мыслить практично. Твой отец обеспечит тебе в колледже надежную позицию.
Она молча покачала головой.
— Когда он хотел переехать в Нью-Йорк, разве ты его отпустила? Когда он хотел жениться на Элизабет, ты ему разрешила?
Сердитые слова отца повисли в воздухе, а Питер смотрел на темный кампус справа. Он думал, мечтал о симпатичной темноволосой девушке со своего курса. Вспоминал тот день, когда она заговорила с ним. Об их прогулках, походах на концерты, нежных взволнованных поцелуях, робких, застенчивых ласках.
Если бы только он мог зарыдать, выплакать это.
Но машина не может плакать, у нее нет сердца, которое могло бы разорваться.
— Год за годом, — голос отца вернул его к действительности, — ты уже тогда превращала его в машину.
И разум Питера нарисовал длинную, выложенную через кампус овалом дорожку. Дорожку, по которой он столько лет ходил на занятия и с занятий, крепко зажав в руке портфель. Темно-серая шляпа на лысеющей голове, лысеющей в двадцать восемь лет! Тяжелое пальто зимой, серый твидовый костюм осенью и весной. Жатый льняной костюм в жаркие месяцы, когда шел летний семестр.
Ничего, кроме гнетущих дней, тянувшихся бесконечно.
Пока он сам не положил им конец.
— Он по-прежнему мой сын, — услышал он голос матери.
— Неужели? — насмешливо спросил отец.
— Его разум жив, а разум человека — все, что у него есть.
— А как же тело? — продолжал муж. — Как насчет его рук? Это же просто две клешни с крюками. Станешь ли ты держать его за руки, как раньше? Эти металлические руки с заклепками, позволишь ли ты ему раскинуть их и заключить тебя в объятия?
— Джон, прошу тебя…
— Что ты будешь с ним делать? Задвинешь его в чулан? Будешь прятать его, когда придут гости? Что ты станешь…
— Я не хочу об этом говорить!
— Тебе придется говорить об этом! А как насчет его лица? Будешь его целовать?
Она задрожала, и ее муж вдруг прижался к бордюру и резко затормозил. Он схватил ее за плечи и с силой развернул к себе.
— Посмотри на него! Ты сможешь целовать его металлическое лицо? Это — твой сын. Разве это — твой сын?
Она не могла поднять глаза. Это стало последним ударом по сознанию Питера. Он понял: она любила вовсе не его разум, не его личность, не его характер. Она обожала живого человека, то тело, которое она могла направлять, руки, которые она могла пожимать, реакции, которые она могла контролировать.
— Ты никогда не любила его, — говорил жестокие слова отец. — Ты им владела. Ты его уничтожила.
— Уничтожила! — простонала она в тоске.
После чего они оба в ужасе обернулись. Потому что машина сказала:
— Да. Уничтожила.
Отец смотрел на него во все глаза.
— Я думал… — произнес он едва слышно.
— И теперь я обрел форму того, чем был всегда, — сказал робот. — Прекрасно поддающаяся управлению машина.
Шестеренки в горле вертелись.
— Мама, отвези домой своего мальчика, — сказала машина.
Но доктор Диафилд уже развернул машину и ехал обратно в лабораторию.