Выбрать главу

Обобрали ребятишки всю малину с боков и ту, что поглубже, объели. Дальше залезать боятся. Просят Сеньку:

— Ты пойди, зайди. Может быть, и не тронет тебя Свист. Война, должен ведь он поступиться — не мирное время. Сам уже объелся, наверно. Наверно, спит.

Взял Сенька ведерко. Вглубь полез.

Тихо…

Малина крупная, темно-красная, тяжелая на ладони, словно камушек. Набрал Сенька ведерко, вынес ребятишкам. Съели без передыху. Опять просят:

— Давай, Сенька, еще. — И сами за Сенькой пошли.

Тихо в малине, земля под ногами голая, в редких солнечных пятнах. Едят ребятишки малину, загребают горстями, пихают в рот пальцами. Маруська обрывает малину с куста прямо ртом.

И вдруг засвистало тоненько и зашептало:

— В середку ходить не смейте. Посередке мое место. Не то как засвищу, и вы пооглохнете на неделю. — И опять засвистало погромче.

Ребятишки тронулись бежать. Тамарка Маруську тянет за руку. Сережка с Николаем впереди бегут. Сенька позади всех. Хоть и страшно ему, но радостно: живой Свист, тут. Сердце колотится у Сеньки под мышкой.

Засмеялось сзади, и опять почудилось Сеньке — смех женский.

Ребятишки выбежали из малины и остановились один за другим — сбились в кучу. От дороги прямо к малиннику шагали два немца. Одежда на них черная, чистая, с галунами. Черный тяжелый мотоцикл стоит у дороги. На коляске пулемет низко раскорячился.

Немцы мазнули по ребятишкам глазами, засмеялись и, смеясь, стали собирать ягоду.

— Не ходите в малину, там Свист! — крикнула вдруг Маруська.

Немцы посмотрели на нее строго. Тот, что повыше, расставил руки и пошел на ребятишек, ухая филином.

Тамарка Маруську подхватила — задохнулась сразу и, несмотря что от тяжести нечем дышать, бросилась с Маруськой к сараю. Сережка с Николаем припустили за ней — держат руками штаны. Когда подбежали к сараю, а деревня — еще полсотни шагов пробежать, заметили, что Сеньки с ними нет. Крикнули:

— Сенька! Сенька!

Два немца в черных чистых костюмах едят малину, углубляются не торопясь в гущу — им сладко, по спинам видно, по тому, как они головы запрокидывают, когда пясточками деликатно кладут ягоды в рот.

— Сенька! — закричали ребятишки опять.

И вдруг почувствовали они тишину. Будто все вокруг затаило дыхание. В тишине этой слышно одно: как немцы переговариваются, как чавкает у них во рту красный сок. Они уже скрылись совсем. Стало еще тише, словно умерло все вокруг.

Тамарка отогнала ребят за спину, сама прижалась к сухому ребристому боку сарая, стала лицом к малине, как наседка становится лицом к ястребу. У малышей глаза растут от страха и любопытства. Губы выцвели, словно и не малину они ели сейчас, а какую-то морозную белую ягоду. Тишина обняла ребятишек, словно шершавый крапивный лист жжет их.

Тоскливый звук, не похожий на крик, соединился с тишиной жутко и липко. Все ознобилось от этого звука, и долго еще дрожала тишина, когда этот звук оборвался. Ребятишки дрожали тоже. Многое, что касалось войны, знали они. Слышали, как умирают мужчины. Слышали, как умирают женщины. Слышали они, как умирают дети. Знали, как кричит смертельно раненный конь. Этот звук был другим, он родился за гранью жизни живой, в мертвой и безвозвратной природе страха.

Тамарка оглянулась и вдруг как бы сразу заметила кривые ребячьи ноги, плоские, раздутые вширь колени, толстые животы, тонкие, прозрачные шеи.

Сухо и хлестко хлопнул выстрел. За ним подрял еще восемь. Девять всего. И еще раз крикнуло, с горьким досадливым стоном.

Тишина стала наполняться малоприметными шорохами. Ребятишки высунулись из-за угла.

Малина томилась под солнцем, зелень ее была светлее зелени трав, по краям оборванная, истоптанная ребятишками — огородная, обманчиво мирная. Ребятишки ждали: выйдут из малины два немца в черных костюмах с галунами, утрут руки, сядут в свой мотоциклет, посмеиваясь, и поедут в германский штаб доложить по начальству, что не стало на свете Свиста, что крикнул он в свой последний смертный час и, даже не просвистав, помер — разве сила Свист против германской силы?

Малина зашевелилась. Разведя лозы руками, вышел из нее Сенька. Лицо у него разодрано в кровь. Он шел покачиваясь, припадал на правую ногу и вздрагивал, будто у него внутри толкалась колючая боль.

— Марш, сказал, и до вечера не выходить.

Ребятишки молчали, завороженные Сенькиным видом. С этого дня они не могли ни спорить, ни возражать ему. Только Маруська, еще совсем несмышленая, сказала:

— Сенька, ты мотоциклу куда-нибудь спрятай. Затолкни ее в болото.

Когда Сенька заметил немцев, идущих от мотоциклов к малине, сердцем понял, чего не мог понять головой. Бросился он обратно в малину. Бежал, обдирая лицо о колючки, споткнулся — разбил колено.

Посередине малинника зелено светилась круглая, как лесное озерко, плешина. С одного ее края горбатилась земляная крыша с темным наклонным лазом. Сенька догадался: погреб. Но догадался уже потом, сразу он увидел свою соседку, красивую тетку Любу, и лежащего на подстилке из половиков красноармейца, того самого, только обстиранного, причесанного, белого… Красноармейцевы глаза слабо и нежно светились. В угасающей улыбке его алела пугливая радость. Руки пытались подняться к тетки Любиному лицу, но уже не могли.

— Михаил… — чуть не крикнул Сенька, угадав в красноармейцевом исхудалом лице озорные черты, стертые смертельной болезнью и горькой последней нежностью.

— Немцы! — сказал Сенька шепотом.

Михаил его не услышал. Тетка Люба его не услышала — все гладила Михайловы волосы.

Немцы кого-то шугнули, наверное ребятишек, и засмеялись.

— Немцы идут, — повторил Сенька.

Кто-то швырнул его на землю, и, упав, Сенька увидел над собой старика Савельева. Старик дышал тяжело, наверно бежал. В руках его был топор.

То ли ягод на лозах осталось мало, то ли немцы поторопились к своей судьбе, только почти в тот же миг, когда дед повалил Сеньку на землю, немцы вошли на освещенную прямым солнцем полянку и оторопело уставились на невидящую тетку Любу, на умирающего красноармейца у ее колен. В горстях у них были красные ягоды.

Глаза стариковы налились лютой чернью, натянулась и залоснилась на скулах дряблая кожа, в горле заклокотало, захрипело, потом ухнуло. Топор засиял, прочертив дугу, и упал немец, тот, что поменьше ростом, выронил выхваченный уже пистолет. И уже на земле, уже по ту сторону жизни он закричал в тоскливой страшной истоме. Дед оцепенело стоял над ним, словно ждал, когда уйдет этот крик, а немец кричал, и крик его становился все тоньше, все выше. Вдруг на самой высокой ноте, уже невозможной, этот крик подхватила тетка Люба.

Сенька увидел — оба глаза его как бы соединились в один, видящий все вокруг так резко, что всякий цвет от такой резкости как бы усилился во много крат: белый стал снежным, красный — почти черным, — тетка Люба пятилась от Михаила на коленях, почти касалась земли головой, ее волосы цеплялись за траву, за склоненные лозы; высокий немец с пистолетом в руке смотрел на старика, и лицо его было лиловым, и черные губы кривились; а у старика только снежная борода да под снежными волосами пугающий глаз. Сенька видел, что сзади и что под ним: под ним — пистолет, оброненный немцем зарубленным, к нему течет черная парная жижа.

Высокий немец вышиб ногой топор из опущенной дедовой руки, размахнулся, чтобы его ударить, и тут Сенька выстрелил. Немец плавно, на подогнувшихся сразу ногах подшагнул к нему, в глазах удивление, боль и досада, что не принял во внимание скрюченного на земле мальчишку. А вот оно…

Сначала Сенька видел немца всего, видел, что за его спиной, что с боков, даже отметил про себя, как все это стало вдруг блекнуть и пропадать. Подгибающиеся немцевы ноги пропали, и пропала голова, остались лишь грудь с дыркой на черном кителе. «Смотри-ка, — подумал Сенька, — немцы-то умирают так же…» Испугавшись, что, может быть, рано подумал об этом, а может, чтобы остановить падающую на него немцеву грудь, Сенька нажал на спуск еще раз, и еще, и еще. И пистолет бился у него в руках, и сотрясал его всего, и болели плечи. Черная грудь с галунами валилась на него и рухнула, сминая его и обдирая кожу, и дышать стало нечем.