Выбрать главу

— Они же не знали, что мы к эшелону прицеплены… Партизаны-то.

— Видать, не знали. — Полицай кивнул. От этого кивка, от слов, сказанных со спокойствием, в Володьке будто ослабился тугой винт, подпиравший его душу к горлу. Володька вылез из соломы и, отойдя к лестнице, ведущей вниз, сказал строго:

— Нас тогда взорвали, а тебя нынче взорвут!

Полицай засмеялся, от смеха глаза его из черных стали как будто бурыми.

— Отпоила тебя бабка Вера. Ишь вырядила. Не то парень, не то девка — чисто гренадер на Смоленской дороге.

— Бабка Вера портки спрятала и пальто, а мне в Ленинград надо.

— Так и пойдешь в Ленинград гренадером?

Володька осмотрел себя — на бабкину бархатную темно-зеленую душегрейку, на фланелевую рубаху, желтую, в голубой цветочек, и розовые, как заря, панталоны налипла солома. Из калош торчала солома. Володька провел рукой по волосам — в волосах солома.

— Я солому очищу, — сказал он. Догадался, что полицай имеет в виду весь его разноцветный наряд, и добавил: — Мне бы до Ленинграда дойти, там у меня в шкафу костюм с белым бантом и белыми пуговицами.

Полицай засмеялся еще гуще.

— Бант небось не по росту тебе придется — в подмышках будет давить. — Он сунул руку под солому, вытащил котомку и, развязав узел, достал из нее сначала полотенца, потом хлеб, потом сало, потом консервы немецкие. — Иди готовь брюхо, завтракать станем, — сказал он Володьке. — Да на улицу не высовывайся.

Володька сбежал по лестнице вниз, окропил кирпичную, когда-то давно беленную стену и, пока кропил и журчал под затянутым паутиной оконцем, рассмотрел улицу. Немцы шли по деревне, сидели под заборами, на завалинах и под деревьями. Мертвых поубавилось: наверное, их увезли под утро и наспех похоронили — немцы хоронят своих, как картошку садят, делянками, борозда к борозде.

Сегодняшние немцы чем-то от вчерашних отличались, может, меньшей поспешностью, может, большей усталостью, может, тем, что окровавленные повязки на некоторых были свежие.

«Откуда он знает, что меня бабка Вера отпоила?» — подумал Володька. Поднявшись наверх, спросил без уловок про бабку Веру:

— Откуда знаешь?

— Я много знаю. Спал ты, и бредил, и во сне с кем-то дрался. Жар у тебя был, аж пятнами…

После первого быстрого выздоровления Володька снова тяжело слег. Дурная вода выходила из него от бабкиных трав так обильно, что, не перекутывай бабка его по нескольку раз на дню, он бы сопрел в этой жаркой воде. Однажды, проснувшись, Володька увидел на столе кухонном банку меда и мясной оковалок. Показалось ему тогда, что из горницы поспешно вышел кто-то тяжелый, пахнущий самогоном. И бабка Вера не знала, и дедка Савельев не догадался, кто подарок принес.

— Бог послал, да и все тут, — решила бабка. — А хошь бы и полицай тот, Кузьма кривой, мне один черт.

— Ты Кузьму кривого не трогай, — сказал ей тогда дед Савелий. — И не балабонь про него своим языком нечесаным. Он свое дело делает, а ты свое делай.

— Да какое у него дело? Душегубец…

— Я тебе что велел? Я тебе про Кузьму и не заикаться велел.

Бабка Вера сникла под затяжелевшим вдруг стариковым взглядом.

— А мне что? Я ж объясняю — мне один черт..

— Один, да вот не один… — проворчал старик.

…Растревоженный этим нечетким и рваным воспоминанием, Володька спросил:

— Тебя как зовут?

— Меня? — полицай думал.

И Володька, вдруг озаренный, понял, о чем он думает, вспоминает все прозвища, все другие никчемные сейчас имена, прилепившиеся к нему за долгую и, видать, несладкую жизнь. Полицай переводил глаза с синего неба на зеленые колокола, мокрые от росы. На колоколах еще сохранились веревки. Они были связаны узлом и переброшены через колокольную балку.

— Дядей Кузьмой меня зовут, — наконец сказал полицай. — Кузьма я. Дядя Кузьма.

— Ты с ними пойдешь? — спросил Володька, кивнул головой на дорогу, заполненную отступлением.

— Ешь, — сказал полицай.

Уходя, Володька написал бабке Вере письмо на чистой стороне немецкого воззвания, положенного бабкой на кухонный стол вроде скатерти. Крупными печатными буквами, специально для бабкиных глаз и бабкиного образования: «До свидания. Спасибо. Век не забуду. Как мать родную». И подписался с крючком.

Бабка Вера прочитала письмо без посторонней помощи. Недолго голосила и негромко. Прокляла свою зачерствевшую стерву-судьбу, которая только и дает ей — провожать. Отчестила сопливых щенков, у которых вместо благодарного нежного сердца навозный катыш, а то и похуже. Пригрозила Володьку отлупить до лилового цвета, благо он выздоровел и теперь его отлупить в самый раз для пользы. Под конец своей речи бабка Вера подошла к божнице, потыкала грустному Иисусу Христу кулаком в глаза и, совершенно озлобясь, повернула его носом в угол.

Бабка шагала по дороге к Засекину размашисто, как солдат, в руке держала розгу, как саблю и, казалось: попади ей навстречу хоть черт, хоть сам святой Егорий, огреет она и того и другого поперек спины, чтобы они не мешали ей спасать свою душу именно так, как она сейчас понимала спасение души. Но ни святого Егория, ни черта-дьявола ей на пути не попалось, только вспучилась вдруг дорога впереди нее, налилась тяжелым гомоном, лязгом и грохотом. Увидела бабка, как ползут на нее танки. Откуда знать бабке, что танки первыми наступают и отступают первыми тоже. Много для этого тактических и стратегических причин.

От середины дороги по обочинам, по полям расходилась армия. Она шла углом, как бы пробивая себе путь железным танковым клювом. Бабка Вера повернула назад, но, не в силах идти быстрее, чем отступающее немецкое войско, скоро смешалась с солдатами и пошла с ними. Они перегоняли ее и, перегоняя, задевали локтями, ранцами и оружием. Бабка украдкой рассматривала щетинистые грубые лица. Иногда ее глаза сталкивались с другими глазами. В глазах тех, как в подвалах, стояла темная духота и, не затухая и не разгораясь, тлела усталая беспомощная тоска. Проходили мимо бабки и совсем юные, мокрогубые, испуганные, измученные, но еще не уставшие от страстей парни. Глаза их чутко мерцали, готовые сей миг вспыхнуть, чтобы погасить чужой взгляд.

Бабка опустила голову. Прошептала:

— Господи, молоденьких-то зачем?

Пожилой немец, поравнявшись с ней, скривился — услышал.

— Радуешься?

— Внучонка потеряла, — ответила ему бабка. — Да вот разве найдешь тут?

Немец шел с бабкой рядом, тяжело хрипя, задыхаясь и прихрамывая. Осмелевшая от его болезни, бабка спросила тихо:

— Чего уж такие молоденькие воюют? Наслаждались бы с девушками.

Немец сморщился и закричал:

— Да иди ты отсюда, старая, чего путаешься под ногами!

«Ишь как по-нашему хорошо разговаривает, — подумала бабка Вера. — И то — наш язык легкий: небо так небо, земля так земля, хлеб так хлеб. Просто. Даже необразованному легко постичь, а этот небось образованный…»

Бабка перекрестилась, боком, стараясь никого не задеть, стала потихоньку склоняться в сторону от дороги, в поле. Но и в поле шли солдаты одиночками. Их бабка почему-то испугалась сильнее и снова подвинулась к дороге.

До самого Малявина дошла она сбоку колонны. В деревне, свободно вздохнув, бабка свернула к своей незакрытой избе. Там, тесно набившись по лавкам и на полу, сидели немцы, пили и закусывали. Глянув по привычке на божницу, бабка ахнула: божья матерь и все святые угодники стояли лицом к стене. Кто-то из немцев, наверно, увидел повернутого Христа, по-своему истолковал это явление и повернул весь иконостас носом к стенке. Бабка Вера разволновалась, протиснулась в передний угол, поставила все иконы как надо, а деву Марию протерла подолом и не по чину установила в самом центре божницы.

— Это всех мать, — сказала она строго. — Богородица, не ферштейн? Не басурманская царица.

Немцы равнодушно, некоторые даже посмеиваясь, следили за бабкиными действиями — забота у них была поважней бабкиной.

Бабка Вера подумала вдруг: «Вот те на… Бог ведь у нас один! Что в Германии, что и в России…»

Бабка пролезла в угол за печку, села там и принялась думать. Почему-то представился бабке Вере полицай Кузьма Прохоров, о котором последнее время шелестели, шептались по деревням люди.