– Не надо так сильно, Генри, убьешь ведь, а он нам еще пригодится…
Уолтер, медленно поднявшись с пола, принялся утирать рукавом комбинезона разбитый нос.
На грубом цементном полу чернела лужица свежей крови.
Чарли и Генри стояли рядом, улыбаясь, словно ничего и не произошло.
– Значит, так, – удовлетворенно сказал Чарли, – ты обидел моего друга своим недоверием, и теперь ты должен быть наказан… Чтобы через час ты принес деньги… Все, что у тебя есть. Иначе тебе придется очень-очень скверно… Так-то, приятель, и не вздумай ябедничать, а то будет куда хуже… – веско и многозначительно добавил он и вышел из туалета в сопровождении своего приятеля – тот, бросив на окровавленное лицо ирландца презрительный взгляд, довольно усмехнулся…
Когда малолетние негодяи ушли, Уолтер, умыв под струей холодной воды разбитое лицо, боязливо вышел за дверь.
Его просто душили слезы обиды – нет, даже не столько потому, что какие-то негодяи принялись вымогать у него деньги, сколько потому, что теперь, в этом ненавистном доме за него некому было заступиться… Отец… Если бы рядом был отец!
Жаловаться?
В воспитательном доме не было более тяжкого и опасного преступления, чем ябедничество.
Ябедника не принимали ни в одну игру, не только дружить с ним и миролюбиво разговаривать, но даже здороваться, просто подавать руку, считалось унизительным.
Единственным способом общения, допускаемым с ябедой, были подзатыльники и издевательства…
Таким образом, ябеда навсегда считался исключенным из общества воспитанников Вуттона, и только какая-нибудь особенно дерзкая выходка, направленная на спасение попавшего в неприятное положение товарища или же во вред ненавистному воспитателю, могла восстановить доброе имя ябеды в глазах товарищей.
Следует сказать, что сознательного ябедничества – из желания заиметь какое-нибудь привилегированное положение, желания отличиться или приобрести доверие воспитателя или администрации – в Вуттоне совсем не было; большей частью репутация ябеды приобреталась воспитанниками невольно.
Обычно, ребята, получив в драке или по какому-нибудь другому поводу синяк или кровоподтек, на вопрос воспитателя о причине говорили, что поскользнулись и нечаянно упали.
Но иногда по неопытности, движимый, как правило, чувством мести, воспитанник указывал на своего обидчика – с этого момента он становился парией и навсегда исключался из круга товарищей.
Уродливая среда воспитательного дома по-своему ломала, точнее сказать – калечила – характеры и судьбы подростков, но иногда случалось, что чуткие ко всякому оскорблению дети, не желавшие мириться с деспотизмом и изощренной злобностью обидчиков, указывали на них.
Начиналось, как правило, с того, что побитый и униженный мальчик шел к воспитателю и жаловался.
Обидчика, разумеется, наказывали (при условии, что жалобщик мог как-нибудь доказать его вину, указав, например, свидетелей; впрочем, таковых обычно не находилось); однако жалобщика били за это вторично, он вновь жаловался – его били в третий, в четвертый, в пятый раз – и так до бесконечности.
По мере усиления побоев росла упорная, мучительная ненависть подростка к своим мучителям – а его как правило принимался травить весь класс; очень часто это заканчивалось тем, что подросток уже сам искал случая, чтобы пойти наперекор укоренившимся законам. Покинутый и презираемый всеми, он молча разжигал в себе жгучую обиду против окружавшего его маленького и злого мирка – мирка коридоров, пропахших известкой и мастикой, душных классов, жестоких сверстников и равнодушных к его горю наставников.
Завязывалась страшная, неравная борьба между истерзанным, больным и слабым мальчиком и целой оравой его сверстников – даже те, кто находился в подобной ситуации, то есть подвергался ежедневным истязаниям, не мог проявить к нему никакого видимого сострадания и участия, потому что в противном случае рисковал навлечь на себя гнев остальных; это было нечто вроде корпоративной солидарности целого класса…
Такого ябеду побаивались, потому что если в его присутствии совершалось что-нибудь противозаконное, он говорил со злорадным торжеством в голосе:
– А я вот сейчас пойду и все расскажу учителю!
И, несмотря на то, что его стращали самыми ужасными последствиями, он действительно шел к воспитателю или даже к самому директору и докладывал.
Наконец, обоюдная ненависть достигала таких пределов, что идти дальше уже просто было некуда; таким образом, очерчивалась линия фронта, и исход противостояния, разумеется, был предрешен…
В конце концов, администрация, поняв, в чем же дело, переводила несчастного в какой-нибудь иной воспитательный дом, но очень часто и там все продолжалось точно таким же образом, как в Вуттоне…
Ябедничать не было никакого смысла – Уолтер, обладавший острым умом и за свое недолгое пребывание здесь неоднократно наблюдавший сцены расправ с ябедами, сразу понял это…
И потому, здраво поразмыслив, Уолтер решил, что пойти и нажаловаться – самое худшее, что он может предпринять в сложившейся ситуации…
Близился ненавистный для Уолтера час отбоя. Вновь это несносное, наверное, десятиминутное «дзи-и-и-и-нь», вновь полумрак огромной спальни, сопение и сонный бред воспитанников, вновь его тягостные, невеселые размышления…
Уолтер, сидя на кровати, продолжал вяло доучивать урок по литературе на завтра – но баллада Вордсворта о слабоумном мальчике Джоне и его матери Бетти Фой никак не запоминалась…
Наконец он отложил растрепанную книгу; нет, сейчас он наверняка не запомнит ни строчки!
Неожиданно над самым ухом подростка послышался знакомый голос:
– Ну, как дела?
Уолтер поднял голову – перед ним, улыбаясь, стояли Чарли и Генри.
– Все учишь? Мальчик отложил книгу.
– Учу, – сказал он глухим голосом.
– Ну, потом доучишь… – вполголоса приказал Генри, беря из его рук хрестоматию, – пошли…
Поднявшись с кровати, Уолтер, предчувствуя самое скверное, последовал за своими мучителями.
Они вышли в пустынный коридор, освещаемый тусклым светом редких электрических ламп.
Чарли подошел вплотную.
– Ну, что скажешь?
Уолтер молчал.
– Деньги давай!
– Нет у меня никаких денег, – тихо, но очень внятно произнес мальчик.
– Ай-ай-ай, – сокрушенно закачал головой Чарли, – и как не стыдно обманывать старших… Мы ведь сами видели, как вчера ты покупал тетради… На какие, спрашивается, деньги? А?
С неожиданной даже для самого себя решимостью Уолтер ответил:
– Это не твое дело…
Чарли кивнул своему приятелю – тот, держа руки в карманах, подошел поближе.
– Нет, ты только посмотри, какой он упрямый, – обиженно заговорил Чарли, – никак не хочет признаваться… Сразу видно, что ирландец…
Генри оскалился.
– А что с ним долго разговаривать? Пошли, отведем его в туалет…
– Постой, постой, – остановил его Чарли, – я, кажется, начинаю догадываться, что его так смутило…
Уолтер насторожился.
Чарли, почесав в затылке, продолжал:
– Я ведь знаю, почему он не хочет расставаться со своими фунтами…
На лице Генри выразилось нечто вроде тупой заинтересованности. Он спросил:
– И почему же?
– Потому, что мы просто не назвали ему нужную сумму, – ответил Чарли, неизвестно чему улыбаясь, – разумеется, только поэтому – почему же еще? А то как же: подойди кто-нибудь к тебе, Генри, и предложи поделиться деньгами, не оговаривая, какой сумой именно – чтобы ты тогда подумал?