Лариса исчезла, но почти сразу же появилась Рива. Умная, с красивой маленькой головкой, она на все знала ответы, была холодна и тщеславна. Случайно заехала в провинцию, столичная художница, и этот красивый и молодой талантливый ученый, занимающийся чем-то сложным и непонятным, ударил Риву по тщеславию - ученых у нее еще не было. А он трепетал от каждого движения ее бровей - и отчаянно устал от собственного трепета, что с ним редко случалось. Наконец она убедилась, что за мужественной внешностью какая-то бесформенная масса, немного побесилась, помучила его и исчезла через три месяца, не оставив даже адреса и забыв хорошую книгу Фромантена "Старые мастера", которую он потом долго читал и перечитывал, лежа в ванне, пока один раз не заснул там - и книга превратилась в слипшийся ком, пришлось ее выбросить...
Теперь его чистенькая квартирка постепенно зарастала грязью. Сначала он складывал мусор в пакетики и выкидывал их в мусоропровод, который был рядом, на лестнице, но потом эти пакетики стали его раздражать, и он начал сбрасывать мусор прямо на пол и ногой сгребал его в кучу. Такие кучи в полметра и даже метр высотой стояли на кухне, как муравейники. Он рассеянно перешагивал через них, по пути смахивал со стола неизвестно как попавший туда сапог, носки лежали рядом с недопитым стаканом чая... Постепенно он перебрался в комнату, стал там есть и пить, сначала стыдился редких гостей, а потом привык и обнаружил, что так жить ему гораздо приятней. Объяснить такую склонность, наверное, можно недостатком воспитания и тем, что ребенок видит в родительском доме. Интересно, что более поздние навыки и привычки в какой-то момент как ветром сдуваются... Но думаю, что могло получиться совсем по-иному - видя вокруг себя чистую спокойную жизнь, он нашел бы смысл в чистоте у себя на кухне и во многом другом... но что об этом говорить... Он сидел, пил чай среди мусорных куч - и думал о женщинах...
Но он боялся пуще прежнего. Он трепетал перед Миррой, потом его одолела Лариса, потом Рива... и вот, напуганный постоянным насилием, он стал все же думать... о Ларисе. Он не был по-настоящему нужен ни Мирре, ни Риве, а Ларисе-то он был нужен, он это знал - и чувствовал себя уверенней с ней, мужчиной, эдаким котом отчаянным... это теперь он так себе представлял. Но он помнил и ее унылые космы, занудство, гороскоп, странные спутанные речи... и все эти безумства с лазаниями по балконам... Ему было стыдно за нее перед немногими приятелями, и он многократно предавал ее насмехался над ней в угоду им, и все это накопилось... И все-таки в этих лазаниях по балконам и в дикой страсти, которая совершенно преобразила ее, было что-то притягательное... он вспоминал грудь и толстые ноги, тогда на балконе, и потом... и забывал про свой ужас утром следующего дня...
Потом страх снова пересиливал. Подходя к своему дому, он оценивал высоту окон - седьмой этаж! - и пытался представить себе, как она лезет в его окно. Ему казалось, что она превращается в серую кошку и, цепляясь длинными когтями, ползет вверх по водосточной трубе... И он поспешно устремлялся в свое убежище, где один, среди мусорных куч, разбросанных повсюду книг, со своими мыслями, перевертышами, далекий от институтских дрязг, от лозунгов и собраний, он чувствовал себя в безопасности, что-то писал свое, пил чай, жарил картошку, бережно доставал из конвертика пластинку любимого Баха, сидел у окна, смотрел на закат, а потом ложился, долго читал, лежа на спине, и никто не говорил ему, что это вредно, повторял строки Бодлера и Мандельштама, которого особенно любил, - и был счастлив...
* * *
Но мысль о Ларисе не исчезла, а лишь коварно притаилась и ждала своего часа. Он не мог никого завоевывать, добиваться, делать какие-то усилия прибрать, выкинуть мусор, пригласить женщину, очаровать умными речами или мужественным приставанием... Он не мог - и как бабочка с хрупкими крыльями, порхал, порхал... а потом взял да и полетел в огонь... А Лариса, оказывается, по-прежнему жила рядом, снимала крохотную комнатку, работала художницей... Он легко нашел ее среди примерно такого же мусора, как у него. Она была, как всегда, полуодета, что-то малевала большой щетинистой кистью... отбросила кисть - и они упали тут же на пол... пока не раздался настойчивый стук - стучали по трубе сверху или снизу - стол, к ножке которого она привалилась, таранил и таранил стену...
В тот же вечер она притащила к нему свою раскладушку и поставила на кухне - чему-то она научилась за эти годы и старалась не нарушать его жизнь... а он на следующий день уже с ужасом смотрел на эту раскладушку пришел в себя, захотел остаться один и попытался избавиться от Ларисы, хотя понимал свое вероломство и был еще слабей, чем обычно.
Несколько недель продолжалась борьба. Она приходила в ярость от его намеков, заталкивала его в угол, задавливала сверху подушкой, тащила, потного, задыхающегося, в постель, раздевала... и когда он приходил в себя, видел перед собой голую женщину, которая пыталась что-то сделать с ним, то в конце концов его одолевал мрачный восторг от своей ничтожности, от ее похоти, от их общности, побеждающей страх и замкнутость перед лицом враждебного мира...- и они сливались в одно существо, со стонами, скрежетом зубов... и на миг он побеждал ее - она стихала, а он уже с ужасом чувствовал, что никогда, никогда не останется один, и всегда, всегда вместе с ним будет эта странная женщина, которой нужен он, он и только он. И почему-то с ней у него все прекрасно получалось, он не стеснялся ее... Она еще долго стелила себе на кухне, еду готовила отдельно, держала в своих кулечках, а он - в своих, и часто они не могли найти эти кулечки среди мусорных куч, но постепенно стали объединяться... и вот уже все чаще он говаривал мечтательно: "Сварили бы вы, Лариса, варенье..." А она ему: "Деньги на сахар дайте". Он был скуп, но варенье пересиливало, и он вытаскивал деньги...
Лариса с годами не менялась. Она по-прежнему говорила о духовности, а он по-прежнему был в ужасе от ее напора, от глупости, постоянной болтовни, курения до одури и бесконечного просиживания за столом... от всего, всего, всего... И он вспоминал то, что она кричала ему в ярости, тогда, вначале, безумная почти что женщина: "Вы не человек еще, вы полузверь... вы не любите никого..." Может быть, она думала, что, насилуя его, приучит к любви и добру... и научит любить себя? Кто знает, может, за этой нелепостью что-то было... Он не мог этого понять, чтобы ее понять - ее следовало полюбить, а он смотрел на ее зад и ноги с любопытством и интересом иногда, а в остальное время - со страхом и недоумением, как маленький восточный мальчик, откупоривший старую-престарую винную бутылку, и в то же время, взрослый человек, он понимал, что непростительная слабость души и тела привела его и поставила на колени перед ее яростной любовью.
Но приходил вечер, и что-то другое он начинал видеть в ней. Он снова видел ее большой серой кошкой... а он уже был котом, таким вот симпатичным коричневым котиком... Потом снова приходило утро, и он, маленький и тонкий, со страхом смотрел на ее мускулистую спину, на крупную ногу, поросшую толстым светлым волосом. Все, что вчера вызывало особое вожделение, утром казалось отвратительным... и эти ее разговоры о гороскопе, гадания, и полное непонимание всего, что он так ценил в минуты трезвости разума наука, искусство, его палиндромы, книги и марки... Самых интересных людей она отвратила от его дома... (а может, они сами исчезли?). Столичные знакомые ценили его, он считался человеком мягким, интеллигентным и понимающим в искусстве. Бывало, собирались у него гости - приходил в кожаной куртке известный театровед, не у дел, потому что единственный театр закрыли, пел иногда певец голосом хриплым и отчаянным, были и другие - и все рассеялись, исчезли... Жизнь становилась лихорадочной и мелкой, были еще интересные смелые люди, но не стало среды развития и воздуха... а народ жил привычными трудами, промышлял кое-какую еду, растил солдат, возводил здания...