Выбрать главу

— Да, — кивнул головой Марк, — в бригаду Беседина.

— Товарищ Талалин, — неожиданно спросил Смайдов, — скажите, вы Беседина знали и раньше? Почему вы решили идти именно к нему?

Марк пожал плечами.

— Нет, Беседина я раньше не знал. Друзья познакомили. А с кем работать — мне все равно. Лишь бы работать. К тому же, говорят, Беседин хороший сварщик.

— Мало сказать — хороший! — заметил начальник цеха. — Сварщик высшего класса! Вам повезло, товарищ Талалин. Давайте заявление, черкану резолюцию. Насчет общежития — с Бесединым. Он устроит. Он все устроит.

— Можно идти? — спросил Марк.

— Да, пожалуйста.

Он взял заявление и направился к двери. В самую последнюю минуту оглянулся, сказал:

— До свидания.

Начальник приподнял руку и улыбнулся. Смайдов только кивнул. И даже не взглянул в сторону Марка. А когда тот вышел, поднялся с дивана, раза два-три прошелся по кабинету, потом раздумчиво проговорил:

— Сварщик высшего класса... А человек?

— Ты о ком? — спросил начальник. — О Беседине?

— Да, о Беседине. Кто, по-твоему, он?

Начальник удивленно приподнял брови.

— Странный вопрос, Петр Константинович. Передовой рабочий, самый передовой. Разве тут может быть другое мнение?

Смайдов ответил не задумываясь:

— Может. Если, конечно, смотреть не только на показатели: двести двадцать процентов плана... А его внутреннее содержание? Или, как любят говорить, его духовный мир?

Василий Ильич улыбнулся.

— Ведь человек буквально горит на работе! Попробуй заставить тунеядца не разогнуть спины пятнадцать часов кряду. Получится? Получится, а? Нет, дорогой мой парторг, для этого нужно сильное горючее. Скажешь, деньги? Так у Беседина их побольше, чем у нас с тобой. Наверно, хватает...

Казалось, начальник убедил Смайдова, и ему ничего не осталось, как согласиться. Но вдруг он сказал, как будто отвечая на свои какие-то мысли:

— Да, сложный вопрос. И спорить нам, наверно, придется, Василий Ильич.

Он сухо кивнул и вышел из кабинета.

Каждый раз, когда Петр Константинович не мог потушить раздражения, он направлялся к реке и брел по набережной, заставляя себя успокоиться. Плеск волн, привычный гул рабочей жизни реки действовали на него умиротворяюще, и не проходило и двадцати минут, как Смайдов чувствовал облегчение. Раздражение исчезало.

Иногда вот здесь, у реки, совсем неожиданно Петра Константиновича охватывала необъяснимая радость. Она накатывалась мгновенно и почти без всяких ассоциаций. Увидит Смайдов пийирующего на воду серого баклана, услышит перезвон склянок на траулере, взглянет нечаянно на бурунный след, оставленный глиссером, — и вдруг ему начинает казаться, что вот только сейчас он увидел мир живыми глазами, тот мир, из которого тогда он едва не ушел навсегда. Он снова вспоминал ту страшную ночь, когда он лежал в мертвой тундре под обломками самолета, и вновь (в какой же раз!) переживал великое счастье своего бытия: его, Смайдова, могло ведь уже не быть, а он был, он есть, видит и слышит жизнь и сам остается частью этой жизни...

4

В ту зиму Смайдов летал на санитарной машине по стойбищам и ненецким кочевьям. А кто не знает, что такое полеты в тундре зимой?! Ни трасс, ни стоянок, ни ориентиров — кругом окоченевшее море снегов, стынущее от лютой стужи безокоемное хмурое небо и пурга за пургой, вьюга за вьюгой. А стойбища оленеводческих бригад — и за пятьсот и за шестьсот верст друг от друга, и в стойбищах люди так же, как везде, веселятся, работают, болеют и рожают детей. И нужны им не только хлеб да консервы, сахар да патефонные пластинки, но и врачи. Терапевты, хирурги, акушеры. Врачи, которых должны доставлять летчики.

Самым поразительным пилоту санитарной авиации Смайдову казалось то, что врачи оленеводам нужны именно тогда, когда нет летной погоды. Закрутит пурга, завьюжит, начнется такая свистопляска, что исчезнут и земля, и небо, и вот уже тут как тут радиограмма: «Жена оленевода Ясывея никак не может разродиться, срочно доставьте врача...» Или: «Старик Хосей сломал ногу, срочно шлите хирурга».

...Третьи сутки выла пурга. Дежурные экипажи азартно резались в «козла» и шахматы, механики изредка выходили к машинам проверить крепление и через пять минут возвращались назад — не то люди, не то снежные бабы. Сквозь стук костяшек летчики прислушивались к тонкому писку морзянки за стеной: вдруг вызов? Потом на время успокаивались: вызовов, слава богу, не было. Может быть, и не будет?..

Радистка вошла совсем незаметно, остановилась неподалеку от двери и осипшим голосом изрекла:

— Из стойбища Торсяда радиограмма...

Никто не поднял головы. Никто на нее не взглянул. Будто ничего не слыхали. Костяшки опускались с таким грохотом, что заглушали вой пурги за окном.

— Торсяда срочно просит выслать хирурга, — не повышая голоса, сказала радистка. Она знала, что ее слушают. Она видела это по напряженным лицам летчиков. И закончила совсем тихо: — Олени помяли мальчишку Торсяды. Мальчишка при смерти.

И сразу наступила тишина. Она продолжалась очень долго — целую минуту!

Нарушил ее синоптик. Он сказал уверенно, твердо:

— О вылете не может быть и речи. Я не подпишу погоду. Потому что погоды нет.

Командир отряда подошел к окну, поцарапал ногтем по заиндевевшему стеклу, прислонился к нему лбом и застыл. Летчики молчали.

— Ясно? — то ли спросил, то ли подтвердил свои слова синоптик.

Командир отряда резко повернулся и, не сдержав раздражения, бросил:

— Да заткнись ты!..

И — Смайдову:

— Петя...

— Я вас понял, товарищ командир!

Через тридцать минут он был уже в воздухе.

Маленький самолет бросало так, словно это была не машина, а спичечная коробка, попавшая в поток смерча. Косые струи снега сразу же залепили фонарь. Смайдов открыл окошечко, но видимость от этого не улучшилась.

Он даже не видел земли, хотя знал, что она страшно близко — двадцать пять — тридцать метров. Один мощный поток мог швырнуть машину вниз — и тогда конец.

Он полез вверх. На высоте трехсот метров стало светлее и спокойнее. Смайдов посмотрел на рядом сидевшего хирурга и пальцем ткнул в компас.

— Этот товарищ не подведет! — крикнул он. — Понятно?

— Понятно. — Хирург вяло улыбнулся, повыше приподнял меховой воротник. — Будем надеяться...

Так они летели часа полтора. Раза два или три Смайдов пытался поближе подойти к земле, снижал самолет до полсотни метров, но земля не проглядывалась: сплошная снежная муть и ничего больше. Машину швыряло с такой силой, что захлебывался мотор. В один из таких моментов машину вдруг резко бросило вверх и тряхнуло так, будто на нее налетел страшный шквал. Не успел Смайдов взглянуть на приборы, как новый мощный поток швырнул самолет на правое крыло и потом с такой же силой бросил его вниз. Мотор захлебнулся. Смайдов толкнул сектор газа вперед, но все уже было ни к чему. Винт, разбивая снежные хлопья и чертя круглую радугу, остановился. Машина падала. Беспорядочно, стремительно, словно проваливаясь в бездну. И совсем не слушалась рулей.

Летчик успел открыть фонарь, крикнул хирургу:

— Сбрось ремни!

Он не слышал треска, он не почувствовал даже боли. Ему показалось, что в последний миг он увидел вылетающее из кабины неуклюжее тело хирурга, но и это не задержалось в его сознании. Навалилась густая, как вар, тишина.

Смайдов пришел в себя ночью. От нестерпимой боли в правой руке и еще чего-то. Кажется, от прикосновения к лицу чего-то горячего. Горячего и влажного.

Он открыл глаза. Две маленькие яркие звездочки глядели в его зрачки и были от него так близко, будто висели над самой головой. Потом звездочки погасли, но сразу же снова зажглись. И так несколько раз.

И вдруг он ясно разглядел острую морду зверька. Песец наклонился и горячим языком лизнул его в щеку. Смайдов вздрогнул, песец прыгнул в сторону, исчез в темноте. А летчик продолжал лежать неподвижно, еще ничего не вспомнив, еще ничего не осознав. Хотелось пить, хотелось сбросить с себя какую-то тяжесть, но тело было точно парализовано. И не только тело — и мысли. Они были вялы, безжизненны, ни на чем не останавливались. Даже острая, с каждой секундой все усиливающаяся боль в руке воспринималась как нечто отвлеченное, будто это была чужая боль.