У него была особенная любовь к морю: суровая, недетская. Стоя на берегу и глядя на бешеные свинцовые валы, на сизые, как остывающий металл, пенные гребни, на низкие рваные тучи, мчащиеся к океану, он не восклицал восторженно, подобно другим: «Ах, как красиво! Ах, какая величественная картина!» В этом море была могила его отца, в нем нашли покой тысячи и тысячи моряков, и Кердыш считал кощунством сентиментальничать у моря.
Да, море для Саньки было святыней, и любовь в нем к морю крепла с каждым днем. И вместе с этой любовью росла тревога...
Впервые Саня вышел в море, когда ему было лет десять. Над школой, где он учился, шефствовала команда теплохода «Михайло Ломоносов». Моряки часто приходили в школу, рассказывали ребятам о своих дальних плаваниях, а однажды пригласили их на борт теплохода и часа на два вышли в море.
Оно было почти совсем спокойным в тот день, легкий норд едва заметно покачивал корабль, и мальчишки носились по палубе как ошалелые. Все надо было увидеть — от клюза до руля.
И только Саня Кердыш не бегал с ними. Едва он поднялся на теплоход, как почувствовал головокружение и первый приступ тошноты.
Чем дальше «Михайло Ломоносов» уходил от берега, тем хуже становилось Сане. Он забился на корме между шлюпкой и бухтой каната, притаился, боясь, что его может кто-нибудь увидеть, жалея себя и втайне обижаясь на море. Никогда он еще не испытывал таких мук, ни разу еще ему не было так плохо. Саня готов был умереть, лишь бы не корчиться в судорогах, сводивших все тело...
С теплохода он сошел последним. И, ни на кого не глядя, пошатываясь, уныло побрел домой...
Нет, Саня не разлюбил свое море. По-прежнему мечтал о нем, хотя и дал себе зарок больше не испытывать свою судьбу. «Вырасту — тогда», — твердо решил он.
Шел тысяча девятьсот пятьдесят шестой год, когда Кердыш окончил школу. Получил документы, отнес их в мореходку и сказал:
— Пойду поплаваю на рыбаке. Посмотрю еще раз, как встретит оно меня, мое море.
С тревогой провожал он берег, когда траулер, на который его взяли матросом, повернул круто к ветру и рассек первую волну. Кердыш стоял, облокотившись о борт, и не Столько смотрел на исчезающий в дымке город, сколько прислушивался к самому себе.
Часа через три, в тот самый момент, когда вахтенный отбивал полуденные склянки, у Сани замутилось в голове, и он, бледнея, ощущая, как стремительно подступает к горлу тошнота, побрел к борту. Моряки переглянулись, но никто не произнес ни слова. Только удивлялись: и волны-то настоящей нет, с чего бы это?
Саня вернулся к матросам, которые готовили трал, сел на палубу и молча стал помогать. А сам боялся поднять глаза, стыд сковал его мысли, он тупо смотрел на свои руки, разбирающие трал, и думал только об одном: хотя бы это не повторилось.
Боцман отошел в сторонку и будто по делу позвал Кердыша. Когда тот подошел, боцман взглянул на его сразу осунувшееся лицо и сказал:
— А ты не стыдись, парень. С каждым моряком такое попервах случается. Поболтаешься в море денька два-три — и как рукой снимет. Сам потом смеяться будешь. Уразумел? А сейчас айда в трюм, будешь треску кромсать. В таких случаях на море лучше не глядеть. Пошли, парень.
...Однако ни на второй, ни на третий лучше Сане не становилось.
На девятые сутки заштормило. Вначале слегка, баллов на семь, а потом шторм налетел с такой силой, будто долго копил свою злость и наконец его прорвало. Подняли на борт трал, задраили люки, намертво закрепили стрелы. Всю команду вызвали наверх, матросы обвязались веревками, чтобы не смыло за борт.
Боцман не забыл о Кердыше. Он нашел молодого матроса в трюме, взял его за руку, и, как мальчишку, отвел в кубрик. Саня не сопротивлялся. Шел, еле волоча ноги, боясь взглянуть на разъярившееся море, не смея поднять глаз на матросов, провожающих его сочувственными взглядами...
Боцман уложил его на койку, присел рядом и сказал:
— Вижу, сынок, плохо тебе. Не приняло тебя море... Не всех оно принимает...
В порт пришли ночью. И, едва дождавшись рассвета, Саня покинул траулер. Еле доплелся домой.
Увидев его, мать в испуге отшатнулась: он будто год провалялся на больничной койке и оставил там все силы.
— Саня, ты?
И он, обняв мать, заплакал.
Через два дня, взяв из мореходки документы, Саня уехал в другой город. Хотел вообще куда-нибудь подальше от моря — и не мог. Какая-то сила не отпускала его от берегов, где после долгих плаваний отец встречался с ним, тогда еще совсем маленьким Санькой Кердышем.
...Кердыш уже давно закончил свой рассказ и сидел, опустив голову на руки, глубоко задумавшись, но ни Степа, ни Марк не прерывали молчания. Потом Саня вдруг встал и проговорил почти весело:
— Вечер воспоминаний окончился. Бурных аплодисментов не последовало, потому что у присутствующих пустые желудки. Пойду организую ужин.
Когда он скрылся за дверью, Степа сказал:
— Человек?
— Человек! — подтвердил Марк.
— Ого, какой человек, однако! — Степа подошел к Марку, закурил. (Он тоже курил трубку, но не изогнутую, как у Сани, а прямую, с длинным чубуком.) — Доктор говорит, голова у него слабая очень-очень. Аппарат... — Степа замялся, забыл мудреное слово.
— Вестибулярный аппарат, — подсказал Марк.
— Да, этот самый. Не пускает Саню в море. Крановщик он в порту. Хороший крановщик, однако. Ударник коммунистического труда.
— Немного балагур? — спросил Марк, улыбнувшись.
— Совсем немножко. Совсем иногда. Когда люди есть кругом. Когда один — сидит да думает. По морю скучает. Но ничего, оно его еще примет. Он знаешь как тренирует этот самый аппарат...
— А ты тоже в порту работаешь? — спросил Марк.
— Тоже в порту работаю. Тоже крановщик. Однако, не такой хороший, как Кердыш. Не ударник еще коммунистического труда. Не могу так быстро-ловко работать. Саня — огонь человек. О-о! Ты потом поглядишь.
Вернулся Кердыш. Принес жареной трески, банку соленых огурцов, колбасы. Сел на табурет, посмотрел на Степу.
— Ты чего? — спросил Степа.
— По скляночке бы, Степа. А то наш гость совсем замерз.
— Давай. — Степа достал из тумбочки бутылку коньяку, разлил по стаканчикам.
Они выпили. Кердыш смачно причмокнул, сказал:
— Хорошо. Хорошо, Марк?
Тот кивнул:
— Да.
Ему действительно было сейчас хорошо. И не только от тепла, сразу разлившегося по телу после выпитого коньяка. Он смотрел на Саню Кердыша и ненца Степу Ваненгу и думал: «Как с ними легко и просто».
Марк все время ждал, когда же кто-нибудь из них спросит: «А ты кто такой, Марк Талалин? Может, расскажешь о себе?» Что он тогда ответит? Выдумать какуюнибудь историю и выдать ее за правду? Нет, на это он не пойдет. Совесть не позволит врать... А о Марине он рассказать не сможет. Это — только его. К этому никто не должен прикасаться.
Но ни Кердыш, ни Ваненга ни о чем у него не спрашивали. Тогда Марк начал сам.
— Я тоже докер, — сказал он. — Сварщик. Работал по ремонту судов.
— Докер? — Кердыш как-то по-новому посмотрел на Марка, точно сейчас его увидел. — Докер? Ты слышишь, Степа? Вот что значит чутье! А я ведь еще там, на берегу, когда посмотрел на тебя, Марк, сразу решил: это наш! Еще издали узнал, веришь?
— Ничего ты тогда не решил, однако, — сказал Степа. — Ты говорил тогда просто так: человек это. И все.
Марк улыбнулся.
— Хорошо, что я повстречал вас. И хорошо, что на свете много таких людей, как вы...
Легли спать далеко за полночь.
Степа и слушать не хотел, чтобы Марк ложился на раскладушке. «Устал ты, — говорил он Марку, — тебе хорошо отдыхать надо. И большой ты шибко. Как Санька. Тесно будет».
Марк думал, что стоит ему прикоснуться головой к подушке, как он уснет. Но сон не приходил к нему очень долго. Он лежал в темноте с раскрытыми глазами, и перед ним мелькали картины пережитого. Одна за другой. Размокшие поля под крылом самолета, незнакомый северный город, черная река, Кердыш и Степа Ваненга, Марина. «Не надо, Марк!» Ее голос он слышал и в вое ветра, и в плеске мутных волн, и в тишине этой комнаты. «Не надо, Марк!» Слова ее то больно стучали в висках, то уплывали куда-то в ночь, чтобы через мгновение вернуться. И когда Марк опять прислушивался к ним, он видел губы Марины и ее глаза.