Выбрать главу

«Он совсем ничего не ест», – думала она, вспоминая те порции, которые уносили нетронутыми с его столика.

Когда она предложила ему морс, который будто бы принесла для себя, он взглянул на нее несколько удивленно, но, встретив ее смущенную и ласковую улыбку, в свою очередь печально улыбнулся.

– Спасибо вам, сестрица! Вы очень добры. Я тронут.

Для нее огромным удовольствием было лишний раз подойти к нему и поить его, осторожно приподнимая ему голову, но в этот день она чувствовала себя нездоровой и к концу дня работала уже через силу: болела голова и чувствовалась странная разбитость во всем теле. Ему между тем было в этот день, по-видимому, лучше – не такой лихорадочный цвет лица, не такое короткое дыхание. Операция сделала свое дело, и Елочке уже мерещились дни выздоровления, но доносившийся отдаленный грохот артиллерийских орудий заставлял всякий раз жутко вздрагивать, напоминая о надвигающейся катастрофе, по-видимому, уже неотвратимой, которая грозила все разбить и смять, унося тысячи жизней, а с ними и эти хрупкие мечты. Взгляды сестер испуганно скрещивались, врачи озабоченно переговаривались, санитары угрюмо молчали.

– Без паники. Спокойствие. При раненых никаких разговоров, – несколько раз повторял, проходя по палатам, ее дядя.

Один раз он увидел ее у окна с руками, прижатыми к горевшему лбу.

Елизавета, ты что там куксишься? Смотри у меня! – Но, приблизившись, прибавил вполголоса: – Придешь домой, передай тете, что я остаюсь на ночь в госпитале. Будь мужественна, девочка!

Она уже сдавала смену, когда раненый юноша окликнул ее… Отдавал ли он себе отчет в приближавшемся? Когда она подбежала, он улыбнулся и протянул ей флакон с духами. Это была «Пармская фиалка» Coty. Елочка вспыхнула и как-то по-ученически спрятала руки за спину.

– Не нужно. Я не ради подарков… Я не хочу…

– Сестрица, не отказывайтесь! Прошу вас! Это не плата – сочувствие оплатить невозможно, это только небольшой знак внимания от человека, к которому вы так добры в тяжелое для него время.

Опираясь на правую руку, он стал откупоривать флакон левой рукой, желая надушить Елочку, и пролил при этом около трети флакона ей на грудь.

Больше она его не видела.

В эту ночь она слегла в тифу и сама бредила не хуже его. Она пролежала семь недель, и когда наконец встала, в городе уже распоряжались красные, а госпиталь был раскассирован.

Скоро слуха ее коснулось страшное известие о варварской расправе над ранеными офицерами. Уверяли, что в живых будто бы не осталось ни одного человека; называли имена предателей, которые выдавали чекистам фамилии и чины офицеров.

Елочка была потрясена; при одной мысли, что и его постигла та же участь, ее охватывала дрожь… Убить безоружного, убить раненого, который не может защищаться, убить слабого, измученного, убить… Лучше было не думать, но мысль ее словно в заколдованном кругу возвращалась все к тому же: ведь ему только что стало лучше, только что стал яснее его взгляд, он в первый раз приподнялся, не меняясь в лице от боли… и вот его могли убить.

Выздоровление после тифа осталось в ее памяти как самый тяжелый период в жизни: у нее было сразу две потери – любимый человек и последний оплот Родины! Тогда было навсегда смято в ней что-то свежее, благоухающее. Как будто разом отцвела и поблекла ее юность.

Исхудалая, вялая, апатичная, она целыми часами неподвижно сидела в кресле, без слов, без мысли.

– После, – отвечала она, когда ухаживавшая за ней тетка уговаривала ее поесть или выйти на воздух. – Не хочется, тетя, после!

Когда она немного окрепла, дядя и тетка увезли ее в Петербург. Она не представляла себе, как вернется к жизни, и не видела в ней ни цели, ни смысла, Но жить надо было, и прежде всего надо было содержать себя. Бабушки уже не оказалось в живых, а имение и деньги, положенные в банк на ее имя, национализированы. Все тот же дядя, теперь уже снявший погоны, устроил ее под своим начальством в одной из петербургских клиник. И она начала работать… Уже без воодушевления, без интереса, и без креста на груди!

Понемногу она привыкла к своей работе и приобрела все профессиональные навыки. Внешне она казалась уже вполне спокойной и уравновешенной, но всякий раз, когда ей приходила на память судьба раненых в феодосийском госпитале, она менялась в лице, у нее судорожно подергивались губы, и она подносила руки к голове, как будто защищаясь от удара.

Объективной в те годы она еще не могла быть. Целостность ее политического credo высилась как неприступная цитадель, в которой никто не мог пробить брешь. Классная подруга – смолянка Марочка Львова – попробовала однажды уверить ее, что своими глазами видела, как белый офицер бил по щекам раненого красноармейца на улицах Харькова. Она уверяла также, что знает семью, в которой дочь – девушка – была изнасилована белыми офицерами. Елочка отказывалась верить! Хамство слишком не вязалось с образом белого офицера, мученики за Родину не могли так поступать! Она заподозрила злостную клевету и прекратила дружбу с Марочкой. Постоянно роясь в своих воспоминаниях, она не давала им меркнуть. Она знала, что больше уже никого не полюбит. Да, ее роман был мимолетный и печальный, зато герой был настоящий! Это не то, что у Марочки, вышедшей за матроса с «Авроры», или у Нади Хмельницкой, муж которой, еврей, заведовал складом… Нет! Ее герой – наследник древнего имени, русский офицер-гвардеец, из тех, которые умирают, но не сдаются! Он защищал Родину сначала от немцев, потом от большевиков, это был Георгиевский кавалер, командир «роты смерти», аристократ, белый офицер! В нем было все, что могло понравиться ей в мужчине. На кого же теперь она могла обратить свои взоры? После него все казались мелки!