– Mesdames, mesdames, успокойтесь! Мы не должны обнаруживать страха! Наши отцы и братья так героически гибнут в офицерских батальонах – неужели же мы не сумеем умереть? Разве можно ронять себя в глазах этих хамов? Медамочки, вспомните, когда Марию Антуанетту вели на гильотину, она настолько владела собою, что извинилась, наступив палачу на ногу, а вы?! – повторяла она, перебегая от одной подруги к другой.
Кто-то случайно толкнул дверь, и она распахнулась – их не заперли! Прислушались и, убедившись, что на лестницах пусто, толпой бросились на крышу: перед ними лежал город, и при ярком утреннем свете, как на ладони, видны были вступавшие в город колонны белых с одной стороны и уходившие колонны красных с другой. В эту как раз минуту серебром брызг рассыпалась взорванная водокачка. Они были спасены, может быть, ненадолго, но спасены.
Ни тогда, ни после Елочке не пришло в голову, что эти хмурые люди с винтовками, может быть, намеренно не заперли их, а только припугнули – она непоколебимо была уверена, что их в самом деле хотели расстрелять, но не успели, и что спасло их чудо или случай. Эти маленькие личные счеты, конечно, сыграли свою роль, а вслед за этим пришлось пройти через все мучительные стадии гражданской войны и медленную агонию белогвардейского движения. И когда все завершилось победой советского строя, она почувствовала себя морально раздавленной. Изменились все формы жизни, вся идеология! Теперь нельзя было даже произнести имени «Россия». Прошлое России, слава русского оружия, русская доблесть и русские герои стали теперь предметом постоянных насмешек в печати, в речах и на сцене. Лучше было забыть о них вовсе, но она чувствовала себя неспособной забыть… Забыть бои и окопы, забыть море крови, весь пафос и героизм борьбы, забыть роты смерти и атаки офицерских батальонов, забыть Самсонова, который застрелился, чтобы не пережить позора, забыть Колчака, который бросил свою шпагу в море, отказавшись служить большевикам… Нет, она не могла этого забыть!
А между тем годы шли, новая жизнь входила в свои берега и складывала свои формы и люди считали возможным интересоваться этой жизнью. Казалось иногда, что все вокруг действительно забыли о разыгравшейся еще так недавно великой трагедии, которая привела к гибели ее Родину. И она не могла понять, как это возможно и не могла примириться с тем, что занавес над этой трагедией уже опустился.
На первый взгляд она не понесла потерь, жизнь ее складывалась относительно благополучно. Мечта ее о Бестужевских курсах не осуществилась вследствие коренных перемен во всей обстановке, но у нее был свой заработок, дело, к которому она уже привыкла -она была медицинской сестрой хирургической клиники; у нее была своя комната, обставленная хорошими вещами; приучив себя к самому скромному образу жизни, она не нуждалась; никто из ее близких не был ни арестован, ни выслан, а все это в годы жестокого террора, направленного в ту пору именно против русской интеллигенции, обозначало уже относительное процветание. И тем не менее она не могла освободиться от чувства подавленности и удручающего сознания, что большая светлая деятельность навсегда прошла мимо. Грусть стала ее стихией.
Она не была красива. Несколько высока, несколько худощава, крупные руки и ноги, желтоватый цвет кожи. Лоб и виски слишком обнажены, рот очерчен неправильно. Красивы в ней были только задумчивые карие глаза и длинная черная коса, но она не умела красиво причесываться и не извлекала из своих волос и половины их прелести, закручивая сзади тугим узлом. Одевалась со вкусом и опрятно, но всегда с пуританской скромностью. Всем ухищрениям моды она предпочитала костюм с английской блузой. В двадцать семь лет она поражала полным отсутствием кокетства. Быть может, благодаря этому в облике ее преждевременно появилось что-то стародевическое.
Чувствуя инстинктивно, что природа, отказав ей в женской прелести, лишит ее многих радостей, она еще в раннем отрочестве перенесла их в свой внутренний мир – научилась жить напряженной интеллектуальной жизнью. Эта способность уходить в себя спасала ее от уныния в новых трудных условиях существования. Книги по-прежнему были ее отрадой, но теперь она избегала читать о русской военной истории – это бередило ее раны. Она перенесла свой интерес на мемуарную литературу и исследования по истории русской культуры. В чтении она была отнюдь не беспорядочна: она вносила сюда ту аккуратность, которой отличалась в жизни: каждую книгу изучала досконально, делая выписки и отмечая ссылки на другие труды, чтобы обратится после к ним. Была у нее еще одна затаенная страсть – опера, и преимущественно русская опера. Быть может, опера привлекала ее чисто сюжетной стороной, быть может, сюжет значил для нее больше чем музыка, но так или иначе опера занимала большое место в ее мироощущении и была единственным наслаждением, которое она себе разрешала. Когда-то в Смольном она училась игре на рояле; потом в период гражданской войны всякие занятия были оставлены; теперь она решилась возобновить их, томимая смутным желанием воспроизводить любимые арии на маленьком пианино, доставшемся ей от бабушки. С этой целью она поступила в вечернюю музыкальную школу, куда в тот период принимали независимо от возраста всякого, кто готов был платить за обучение. Два раза в неделю после дежурства в больнице она появлялась в классе. Но толку от этих занятий получала мало, несмотря на то что была очень старательна. Она не была музыкальна по натуре, слух ее не отличался совершенством, а в игре ее отмечалась зажатость и сухость. Аристократическая жилка несомненно отсутствовала. Постоянно можно было наблюдать, как вновь появляющаяся в классе ученица – девчонка, не отличающаяся ни любовью к музыке, ни прилежанием, очень скоро обгоняла Елочку и играла те пьесы, о которых Елочка могла только мечтать. Никогда не обольщаясь относительно себя, она очень скоро поняла это, но с прежним упорством продолжала занятия, быть может, просто из желания хоть в чем-то совершенствоваться, не стоять на месте.