Первым упился Явтушок, и Соколюки, схватив соседа за руки и за ноги, хотели уже было с превеликой охотой перебросить его через плетень в высокий бурьян, который он вырастил в своем дворе, но Прися умолила их не делать этого, к тому же и сам Явтушок обмяк, подобрел, не упирался, и его отнесли на телегу, от которой разило колесным дегтем. Там он и спал, свистя носом, как удод, пока не вскочил, вспомнив о Присе. Поднявшись, он яростно окликнул ее (верно, злость на Соколюков все еще бродила у него в голове), потом снова упал и больше уже не мешал жене хозяйничать на поминках.
Потом потерял ориентировку в пространстве Фабиан, и тут сразу же напомнил о себе верный ему в таких случаях товарищ, который и повел философа домой, на Татарские валы, где они снова, по крайней мере до следующей оказии, заживут легко и беззаботно, не тревожась о завтрашнем дне. На этот раз козел вел философа не очень уверенно, потому что и его самого подпоили старые озорницы, намешав ему в похлебку водки, — любят чертовы бабки поизмываться над козлом, которого принимают за воплощение самого вавилонского дьявола, он существо безгранично покорное, но и безгранично гордое, как только доходит до чести обоих Фабианов.
Потом потащились на косогор и сами вавилонские старухи, когда-то они были чудом и украшением Вавилона, красавицы, за которых дрались на ярмарках парни, а ныне иные уже и домой волоклись с превеликим трудом, кляня покойницу и вавилонские бугры заодно. Последними разбрелись дальние родичи, которые считают, что для того и похороны, чтобы на них повидаться и не позабыть друг о друге совсем. Был среди них и Панько Кочубей, приходящийся Соколюкам троюродным дядей. Прися с еще несколькими женщинами в белых рабкооповских платочках прибрала все, скатала полотно, перемыла посуду и пошла к Явтушку, который затих на телеге.
— Ну и публика… — раздумчиво сказал Лукьян, когда братья остались вдвоем. — Одни бабуси чего стоят! Это ведь от них пошел нынешний Вавилон, а, Данько?
— А ты видел, где Явтушок расселся? Я чуть не ослеп, когда его ноги окунулись в золото. Стоило ему протянуть руку — и там. Я думаю, в самый раз доставать сегодня, пока Явтушок спит на полке. Как считаешь, Лукьянко?
Тот высказал опасение, что Явтушок мог только прикинуться пьяным, пил-то он не больше других.
— А сколько этому великану надо? — улыбнулся Данько. Он считал, что лучшего вечера им не дождаться. Глаза у него горели, а голос так дрожал, словно он разговаривал с краденым конем. Лукьян согласился.
Клады добывают в полной тишине, быть может, не менее скорбной, чем та, при которой их прятали от человечества. Утих в голове веселый гомон поминок; ущербный месяц выхватил из дали черные ветряки, которые вечно рвались куда-то, но так и остались прикованными к своим буграм. Сироты сидели у порога хаты и ждали великой переклички вавилонских петухов. По народному поверью, клады следует добывать в полночь, а лучше всего в ночь под Ивана Купалу, в те минуты, когда зацветает папоротник. Ту ночь они провели у качелей и, как в языческие времена, прыгали через костры. Лукьян прожег себе в ту ночь штаны, да и вообще тогда им еще и в голову не приходило искать сокровище.
И вот они сидели у родного порога, взволнованные, торжественные, исполненные грусти и надежд. Первым подал голос петух Явтуха, потом засвидетельствовали полночь вавилонские старцы на горе, а уж после того проснулся их (должно быть, давало себя знать, что накануне Данько невзначай оглушил его цепом). Братья разом поднялись и пошли к груше, возле которой столько лет собирались на семейные и другие праздники. Теперь здесь и сама земля казалась светлее, чем вокруг…
Чем глубже рыли, тем меньше верилось каждому, что найдут, а тут еще то и дело попадались трухлявые щепки — это были корни, перерубленные до них. Данько хватал их, разглядывал, не свежие ли, даже нюхал зачем-то и приговаривал: