– Зато вы тут все прогрессисты, – счерчивая какую-то схему из журнала, проворчал Мурунов. Он, пожалуй, менее всего подходил для этой дружной компании. Весь нескладный какой-то, то вызывающе дерзкий, то робкий и податливый. Вот и сейчас огрызается, а сам словно побаивается кого-то: не жены ли? – Убиваете время попусту!
– Грех, грех! Смертный грех, – улыбнулась Татьяна Борисовна, выказывая бледные анемичные десна. Приглядевшись к ней, Горкин заметил, что и лицо хозяйки бескровно и бледно, и волосы, собранные в жидкий пучок на затылке, бесцветны и тусклы. Прямая, тонкая, почти худая, она выглядела бы слабой и нездоровой, если б не огромные, алчно горящие глаза. – А как насчет кофе, Игорек? Кофе ты нам позволишь?
Вошли двое мужчин. Мурунов ждал, вероятно, их. Один высокий, с угловатым плоским лицом, на котором особенно выделялись холодные рысьи глаза и надменные, нечеткого рисунка губы. Холодно кивнув игрокам, он устроился под торшером, удобно вытянув длинные ноги. Его партнер, губастый чернявый парень в вельветовой мятой куртке, в застиранных джинсах, растерянно переминался у порога.
– Привет, Илья! – помахала первому Татьяна Борисовна и оценивающе посмотрела на второго. Чем-то он ей не понравился. – Почему не знакомишь?
– Пожалуйста, – зевая и весь сморщившись в пренебрежительном зевке, сказал Илья. – Диоген. Живет не то в контейнере, не то в бочке.
– Нну, врешь! – добродушно возразил губастый. – Это я летом жил. Сейчас в общежитие переселился.
– Суду все ясно, перед нами типичный бич, – заключил Евгений Никитский, сказав это мягко, чтоб не слишком обидеть, и тотчас склонился над столом: тут не сразу разберешь, кто сказал. Так что думай на любого.
– Диоген, – сердито повторил Илья. – Он людей ищет. Но вокруг сплошные отбросы.
Никитский нахмурился, засопел, щелкнул картами о стол.
– Опять врешь, – возразил парень. – Люди везде есть. Вот он, например, – чернявый ткнул пальцем в сторону Мурунова, появившегося с подносом.
– Спасибо, Юра, – кивнул Мурунов и поставил поднос так, что Татьяна Борисовна, начав разливать кофе, вынуждена была отодвинуться от Горкина. Сам он, скособочась налево, в сторону от играющих, толкнулся о стенку, отпал и вихлясто погреб, к торшеру. – Я над «подушкой» маракую, Илья. Придвигайся поближе, – сказал медленно, словно искал в себе нужные слова, а слова были обычные, отвлекающие от всего, что было ему мучительно чуждо, что постоянно давило, мешало делу, самим собой быть мешало. Как-то сложилось так с самой женитьбы, что, женившись на Татьяне Борисовне, он оказался в уголке и больше из этого уголка не вылезал: разве что кофе сварить предлагали.
– Маракуй. Мне-то что?
– Над подушкой? Что за подушка? – внимательно прислушиваясь к каждому его слову, спросил Горкин.
– После, – ласково, поощрительно улыбнулась Татьяна Борисовна, коснувшись его запястья. В этом доме всем управляла женщина, своенравная, властная, не привыкшая к возражениям. Женщина, которая привыкла следить за собой, но не за мужем, не за порядком в квартире. И потому вещи стояли как попало, ковер давно не хлопан и полон пыли, разбитое стекло серванта засижено мухами, над диваном, застеленным вытертой медвежьей шкурой, криво висела одна из репродукций Рубенса. Хозяева к этому привыкли, гости старались не обращать внимания. – Игорь, налей кофе своим приятелям.
– Хотите?
– Не откажусь, – раскатисто, кругло пробасил Станеев. Мурунову нравился этот добродушный спокойный парень. В нем не было ничего искусственного, полная раскованность и открытое доверчивое расположение к людям, точно все вокруг были так же добры и так же к нему расположены. А ведь те, за столом-то, смотрят на него свысока, Горкин попросту не замечает. Бич для него – не человек.
Мурунов познакомился с этим «бичом» случайно, столкнулся в зарослях тальника, на берегу, где любил посидеть один, когда бывал не в духе. Поссорившись с женою, он прихватил с собой бутылку и отправился на свое излюбленное место. А место было занято. «Бич, должно быть», – решил Мурунов. Этой братии здесь хватало.
Река равнодушно и холодно скользила мимо, тыкалась в берега, то пригибая, то отпуская камыши и кустики, забежавшие в половодье сюда по неосмотрительности, река отнимала у суши то, что ей нравилось, заглатывала и, опьянев до серого помутнения, уползала дальше. А дальше опять гнула, вымывала, глотала, мутнела до одури и ползла себе, и ползла, не тяготясь или просто не замечая своего одиночества. А Мурунову было и тягостно и одиноко. Он пристроился рядом с сидевшим.