Выбрать главу

И мы почему-то смеемся. Наверное, у нас просто хорошее настроение, а, может быть, у нас у обоих одно и тоже на уме. Кто знает…

Вон и у Кира с Дуняшей тоже свое на уме. И им от этого весело. И они заняты сами собой и ни на кого не обращают никакого внимания, даже на собственных хозяев.

А я думаю, как хорошо, что Кирюша увлекся Дуняшей и не слышит меня. Впрочем, даже если бы он и слышал, то ничего из сказанного мной не смог бы опровергнуть. Всевышний разумно поступил, не дав собаке голосовых связок. И я могу нести любую ахинею при моем четвероногом друге…

И вот я рассказываю Галии, как там, за озером Ильмень, пустынно и жутко. Какие страшные испарения поднимаются с озер и болот вместе с утками, и как я с одного выстрела сбил вот этого прекрасного селезня. И чтобы у нее не было на этот счет сомнений, показываю на смертельные метки.

— Вот видите на его груди три ранки? Это моя дробь!

Она берет птицу в руки, перестает улыбаться и пристально вглядывается в три кровавых пятнышка, побуревших от времени.

— Так вы его сразу насмерть убили? — спрашивает она.

Мне не хочется упрощать дело, хотя, конечно, убить можно только насмерть. Мне кажется, тут можно заработать кой-какой авторитет, и я- грудь вперед.

— Нет, не сразу. Пришлось повозиться. Высоко летел, и жирный черт. Три дробинки для него — ничто. Еще трепыхался, когда Кир принес его.

— Долго умирал? — голос Гелии дрогнул.

Сострадание к дичи — чувство, конечно, смешное. Но мне не хочется глумиться над такой очаровательной наивностью, и я спешу успокоить альтруистку:

— У нас, у охотников, долго не умирают. Я мигом шею ему свернул. У нас есть святая заповедь: добей зверя, чтобы не мучился бедняга. Соответственно и на птичек это распространяется… хотя они и не звери.

Как-то странно дрогнуло лицо Гелии. Она протянула мне селезня.

— Возьмите… Мне, кажется, я тоже брезгую дикими утками.

Я машинально беру птицу. В моих глазах удивление и немой вопрос. Гелия видит все это и говорит грустно:

— Понимаете, не смогу… Все буду думать, как вы ему, бедняжке, голову откручивали.

— Да не откручивал я ему ничего! — забеспокоился я, чувствуя, что из-за моей проклятой фантазии она теряет ко мне интерес. — Это я уточке голову открутил. Так что ешьте на здоровье и не берите в свою прелестную головку всякую глупость. Этого селезня Кирюша мертвым принес.

Но она смотрит на свою собаку, и я понимаю, что они сейчас уйдут. И не это меня огорчает. Больше всего меня огорчает то, что она разочарована во мне. И я спешу навязать ей свой подарок, надеясь хоть этим как-то сгладить неприятное впечатление от нашего разговора.

— Тогда муж ваш пусть съест, — торопливо предлагаю я.

Она глядит сквозь меня в какую-то далекую даль.

— А мужа у меня нет.

— Как это нет? — я ошарашенно смотрю на нее. — Что же, вы тогда солгали?

— Ничуть! — ее красивый, как сейчас принято писать, чувственный рот кривит презрительная усмешка. — Я его выгнала. Доверия не оправдал. Все кастрюльки пережег.

И тут меня взорвало!

— Какая же вы на самом деле ханжа! Селезня вам жаль, а мужчину-человека выгнали из-за каких-то трехрублевых кастрюлек! Сердца у вас нет!

Рыжие глаза Гелии глядят на меня спокойно, почти насмешливо.

— А у него было сердце, когда он двадцать восемь лет с мамой прожил и палец о палец не ударил, чтобы хоть чем-то помочь ей, а заодно и самому хоть чему-то научиться?

Крыть нечем. Она уходит, торжествуя, и с гордо поднятой головой.

Да, я тоже не спец по кастрюлькам! Но вот что значит вторая осень в любви. Остыла девочка! А тут еще жена со своими советами и наставлениями. Черт бы ее побрал!

Я грустно смотрю вслед Гелии и на чем свет стоит поношу собственную супругу.

Вот и подарил с умом. Пользы — никакой, а горе от ума — очевидно. В жизни случаются моменты, когда вы вдруг чувствуете, что этот человек закрыл сам себе дорогу и в ваш дом, и в ваше сердце. Это был как раз тот самый случай, но случился он не со мной, а с Гелией. На этот раз я сам стал жертвой такого несчастного случая. Я интуитивно понял это, как и то, что исправить уже ничего нельзя.

* * *

Несколько дней я ходил как неприкаянный. Если бы не Кирюша, то, может быть, вообще бы слег. Но пес не дал мне расслабиться. Он поднимал меня, как бы мне этого не хотелось, рано утром, когда все нормальные люди еще спалили и вытаскивал на улицу, не взирая на мои охи и крехи. И сколько бы я с ним не гулял, ему все было мало. Постепенно я до того расходился, что пришел в себя.

Придя в себя, понял, что даже на пенсии без дела тошно сидеть. И тут меня осенило. А не написать ли мне что-либо о Кирюше? Не как об охотничьей собаке, а как о лечебной. Ведь благодаря ему я забыл о своем сердце, и оно теперь не болит даже о Гелии.

Пес вполне заслужил славу целителя! Я не имел права умалчивать об этом. Я должен был поделиться с остальным миром своим опытом благополучного исцеления. Благородство так и поперло из меня.

Я взялся за перо, и впервые я узнал радость свободного творчества.

Но не долго мне посчастливилось радоваться.

Рукопись обнаружила жена.

— Что это такое? — ткнула она пальнем в тетрадь.

— Что это такое? — переспросил я, выигрывая время на обдумывание ответа. — Это так… мои фантазии о нашем любимце.

— Ну, тогда объясни мне, зачем ты тут про Дуняшу пишешь?

— А как же я тут без нее обойдусь? Дуняша — его подруга.

— Я не о собачьей подруге тебя спрашиваю, а вот о той рыжей говорю, которая, как две капли воды, похожа на ту нарисованную, что у омута сидит и вместе с картиной называется «Дуняша».

— Это босая и с распущенными волосами? — уточнил я.

— Ну да!

— Так это — Аленушка!

— Не морочь мне голову! Я тебе говорю: у омута Дуняша сидит и баста! И чтоб ее, нахалки, в твоих фантазиях больше не было! Ты забыл, кто тебя человеком сделал?

Мне всегда казалось, что я был, есть и буду им, что я — всего лишь творение бога, а все остальные здесь ни причем. Я недоуменно уставился на супругу.

— О чем ты, милая?

— А о том! — гордо воскликнула она. — Кто тебя отучил пить и курить?

— Э! Милая! — засмеялся я. — Ты тут ни причем. Это стенокардия сделала меня таким положительным.

— А кто тебя до стенокардии довел? — запальчиво воскликнула она, но вовремя спохватилась, что ее понесло не в ту сторону, и прикусила язык. И даже немного стушевалась. И взгляд ее как будто бы тоже немного смягчился.

— Ну, ладно! — махнула она рукой, — Пиши, что хочешь, а лишнее я потом вычеркну! Понял?

Я склонил голову в знак согласия. А сам с того дня завел две тетради. В одной пишу для жены. Здесь я ублажаю ее на свой манер и всячески усыпляю ее бдительность, и здесь она вроде ангела изображается, но, естественно, без крылышек.

Иногда я с иронией наблюдаю, с каким умилением она читает эту галиматью, а потом с каким вдохновением берется за приготовление котлет. И котлеты у нее тогда получается особенно вкусными. И тут уж, особенно когда их ешь, иронизировать совсем не над чем.

Вторую тетрадь, я засекретил, чтобы она случайно не повлияла на вкус любимых мной и Киром котлет. В этой тетради я пишу для души и для большей надежности нажимаю в ней на аллегорию, развернутую метафору, чтоб смешнее было, или, что еще хуже того и никакому сравнению не поддается, на метонимию.

Жена здесь у меня — ну прямо настоящий Цербер. В минуты тягостных раздумий, и когда мне особенно грустно, я смотрю на натуру и думаю, как словесный портрет похож на оригинал. И даже метонимия с толку сбить не может.

Но я не падаю духом. Жизнь продолжается, и на всякого Цербера есть свой Геракл!

Конец