— Ты напрасно беспокоишься о нас, милый. Ни мне, ни детям на суше ничего не грозит. Не то, что в море! Мы еще успеем натерпеться страху, когда поплывем в Серединные земли.
— На суше — может быть. Но здесь-то не суша, а сплошное болото! — возражал Ингор, тщетно стараясь найти сухой клочок земли, чтобы усесться. — Дети устали… Им будет легче на корабле.
Айвенэн качала головой:
— Посмотри на них — они только окрепли. Носятся, не поймать. Ты же знаешь, на корабле они будут путаться у всех под ногами. И вряд ли у вас там намного суше и теплее!
Наверное, она была права — в бурном море палубу то и дело осыпает брызгами, захлестывает волной. Все отсыревает, а согреться негде, ведь на корабле не разведешь костер и не затеешь игру в догонялки.
Сулиэль же и Соронвэ, действительно, привыкли к долгой ходьбе и почти не тяготились ею, тем более что детей среди нас осталось мало и оберегали их пуще прежнего. Сквозь путаницу кустарников их несли на плечах, в топких местах поддерживали или передавали из рук в руки. Спали дети в шатре, ели досыта, и на привале всегда находились желающие развлечь их играми или рассказать сказку.
После своих родителей Сулиэль и Соронвэ больше всех любили Элеммира, неистощимого на затеи и поделки. Даже в здешней скудности он ухитрялся мастерить игрушки: плел крошечные корзиночки из тонких прутиков, делал куколок из палочек и птичьих перьев, строил в ручейках запруды с водяными колесами. Руки его работали неутомимо, и с детьми он всегда был внимателен и приветлив.
Однако я замечала — что-то тяготит его. Едва дети убегали, привлеченные другой забавой, лицо его мрачнело, он умолкал и почти не участвовал в общем разговоре. Он даже с виду переменился: похудел, осунулся и от этого повзрослел.
Улучив момент, когда рядом никого не было, я прямо спросила его, в чем дело. Элеммир начал было отнекиваться… Но я молча смотрела на него — и он не выдержал.
— Раумо… и еще некоторые… теперь меня презирают, — пробормотал он, спрятав лицо в руках, будто стыдясь своих слов. — Делают вид, что не замечают… А если замечают, как только ни честят. Доносчиком… предателем. Говорят, лучше б я с Арафинвэ ушел.
Он судорожно вздохнул, как всхлипнул, но продолжал:
— А я не мог… не мог смотреть, как Раумо с Ниэллином дерутся. После Альквалондэ… что, если бы один убил другого?.. Если бы мы вслед передрались? Меня не слушал никто… Что было делать?
— Ты все сделал правильно! — горячо сказала я. — Ты не предатель. Ты их спас!
Мне было очень жаль его. Дорого же ему обошлось миролюбие и обращение к Лордам, чтобы остановить поединок! И как теперь быть? Требовать к ответу Раумо, опять идти за помощью к Лордам? Не сделать бы хуже!
Подумав, я предложила:
— Может, пока оставишь корабль? Пойдешь с нами?
Не отнимая рук от лица, Элеммир помотал головой:
— Нет… Не хочу, чтобы думали, что я сбежал… Да и не знаю я, как ваши меня примут. Вон, Ниэллин со мной тоже… не разговаривает.
— Он ни с кем не разговаривает, — с обидой буркнула я раньше, чем успела остановиться.
Элеммир поднял голову и с удивлением посмотрел на меня. Я скорее отвела глаза, чтобы не выдать собственной грызущей тоски.
Виновны в ней были не трудности пути и не задержка с переправой. Куда больше меня мучило внезапное и долгое отчуждение Ниэллина.
Он как будто замкнулся в себе после того злополучного поединка — не злился и не жаловался, но общался с нами только по необходимости. А меня так просто избегал.
В первое время его беспокоила раненая рука. Я видела, как он морщился всякий раз, когда делал быстрое, резкое движение. Однако, когда я спрашивала его о самочувствии, он ровным голосом отвечал, что все прекрасно и мне не о чем беспокоиться.
Через три круга звезд рана зажила, но общительнее и веселее Ниэллин не стал. Он почти не смотрел мне в глаза, не садился рядом за едой и даже спать укладывался всегда последним, чтобы лечь подальше от меня, с краю. В пути, если мы вдруг оказывались поблизости, он помогал мне, когда в том была нужда. Но и тогда подавал мне руку не глядя. Я отнимала свою сразу же, как только могла — не нужно мне его одолжений!
Иногда я спиной чувствовала его взгляд. Но, оборачиваясь, не успевала понять выражение его глаз, так быстро он опускал их.
С другими он тоже держался ровно и спокойно. Это спокойствие сильно отличалось от его обычного живого обращения, и ясно было, что с ним неладно. Мы думали сначала, что он подавлен наказанием за поединок. Однако и возвращение меча не обрадовало его — с мрачным видом он приторочил оружие к своей сумке. Арквенэн и Алассарэ пытались его разговорить — тщетно. Он упрямо твердил, что здоров духом не менее, чем телом, в помощи не нуждается и потому говорить тут не о чем. Они обратились к Лальмиону, но тот отсоветовал лезть к Ниэллину в душу — мол, в запертые двери ломиться нет нужды, надо подождать, пока откроются. Кажется, он не принимал происходящее с сыном всерьез.
Арквенэн обиделась и с тех пор только глаза закатывала при виде каменного лица Ниэллина. Алассарэ же как-то раз на привале решительно отвел его в сторону и втолковывал что-то долго и с жаром. Слов я не слышала, но видела, что Ниэллин отмалчивается, глядя в землю. Только раз он, подняв голову, ответил Алассарэ так, что тот, похоже, утратил дар речи. К костру оба вернулись раскрасневшимися и сердитыми. Я даже немного обрадовалась: значит, Ниэллин еще способен на какие-то чувства, кроме холодного безразличия!
Это безразличие чем дальше, тем больше вгоняло меня в тоску. Лучше настоящая ссора, чем такое вот отчуждение! Мне хотелось иногда подойти к нему и поговорить начистоту, но я не решалась. Наш последний разговор по душам закончился моими рыданиями и его злостью… которая теперь, очевидно, перешла в отвращение. Его-то он и прячет за своей вежливой ровностью. А раз я неприятна ему, зачем навязываться?
Как только я думала так, на глаза наворачивались слезы. Я поспешно моргала, сгоняя их, и тут же сама начинала злиться — да кто он такой, чтобы мне расстраиваться из-за его неприязни?! Не буду!
Если кто-то обращался ко мне в такой момент, мне с трудом удавалось сохранить видимость спокойствия. Я старалась лишний раз не вступать в разговоры ни с кем, даже с Тиндалом. Его не обманывало мое притворство, а объясняться с ним не хотелось. Что можно объяснить, если сам себя не понимаешь? И я, как могла, избегала его вопросительных, тревожных взглядов.
Потом я догадалась, что проще не прятаться от вопросов, а объяснять свое расстройство усталостью от невзгод и тягот пути. Это казалось правдой, и друзья не доискивались других причин. Зато пришлось отбиваться от предложений облегчить мне поклажу. Сумку удалось отстоять, а лук и стрелы у меня без спросу забрал Ниэллин. Ну правильно! Кому, как не ему напоминать о моей бесполезности: он не только лекарь, но и охотник хоть куда, а я за все время похода всего-то подстрелила пару птиц…
На следующий день пришлось признать, что Ниэллин облегчил мне ношу очень кстати: переход выдался на редкость утомительный. Мы вступили в обширную заболоченную низину и бесконечно долго брели, шлепая по воде и проваливаясь в жидкую грязь. Невозможно было даже остановиться, чтобы передохнуть. Когда мы наконец снова выбрались на небольшую возвышенность, все так измучились, что тут же расселись на валунах и кочках.
Не снимая заплечной сумки, я опустилась на большой камень. Кто-то уселся со мною спина к спине. Мне не нужно было оборачиваться, чтобы узнать Ниэллина. Наверное, он тоже устал и не заметил, с кем рядом оказался… Вставать и уходить от него было глупо. И я осталась сидеть, опершись о его спину, а вернее, упершись своей сумкой в его.
Алассарэ пристроился тут же, но не сел, а поставил ногу на край камня между нами и принялся перешнуровывать сапог, громогласно сетуя:
— Это были лучшие мои сапоги! Я так надеялся щегольнуть ими в Серединных землях! А теперь на них без слез не взглянешь. Я забыл, какого они цвета… Вот-вот запросят каши, даром, что кашей-то я кормлю их досыта!