Спрятав за спину руку, я скрестила пальцы в магическом жесте и мысленно сказала Сюзанне...
«Посмотрим для разнообразия, как тебе это понравится».
И мне показалось, что я мельком успела увидеть, как переменилось вдруг лицо Сюзи, как странно блеснули ее глаза, и сразу, прежде чем я смогла как следует что-либо рассмотреть, все стало как прежде.
— Пусть я лучше буду ненормальной, чем жалким клоном! — заявила я.
Повернулась и пошла в конец очереди. Все так и уставились на меня, а Сюзи застыла с выпученными глазами на прежнем месте, сразу став ужасно некрасивой, даже уродливой со своими рыжими волосами, багровым лицом и разинутым от изумления ртом.
Я спокойно поджидала прибытия автобуса, пытаясь понять, хотелось мне, чтобы она пошла за мной, или нет. Возможно, я рассчитывала, что она сразу прибежит, но этого не произошло, а в автобусе она села рядом с Сандрин и ни разу в мою сторону даже не посмотрела.
Придя домой, я попыталась рассказать об этом маме, но она оказалась очень занята — одновременно разговаривала с Нико, перевязывала лентой коробку с ромовыми трюфелями и готовила для Розетт какую-то еду, а я еще, как назло, не могла найти нужных слов, чтобы рассказать о своих переживаниях.
— Просто не обращай на них внимания, — сказала она наконец, наливая молоко в медную кастрюльку. — Вот, присмотри, пожалуйста, за молоком, хорошо, Нану? Просто чуточку помешивай — и все, а я пока на этой коробке бант сделаю...
Она держит все, что нужно для приготовления горячего шоколада, в шкафчике у задней стенки кухни. А на передней стенке висят медные миски, сковородки и несколько сверкающих формочек, чтобы делать из шоколада всякие фигурки; на столе стоит гранитная ступка с пестиком для растирания зерен. И в общем, сейчас она почти ничем этим не пользуется, а большую часть всякой старинной утвари и вовсе спрятала в подвал, потому что еще до того, как умерла мадам Пуссен, крайне редко готовила что-нибудь такое, особенное, как раньше.
Но для горячего шоколада у нее время всегда находится, она готовит его с молоком, с тертым мускатным орехом, с ванилью, с перцем чили, с коричневым сахаром и с кардамоном, а шоколад использует только чистый, семидесятипроцентный — только такой, по ее словам, и стоит покупать. Вкус у сваренного ею шоколада богатый и чуточку горьковатый, как у карамели, когда она начинает подгорать. Перец придает ему остроты — это очень легкий, совершенно особый привкус, а специи — «церковный» аромат, отчего-то напоминающий мне Ланскне и те вечера, когда мы сидели с ней вдвоем в своей квартирке над магазином, и Пантуфль был рядом со мной, и на столике — точнее, на перевернутом ящике из-под апельсинов — горели свечи.
Здесь, конечно, мы ящиками из-под апельсинов не пользуемся. В прошлом году Тьерри полностью обновил нам кухню. В общем, правильно. В конце концов, это же он здесь хозяин, и денег у него много, да и порядок он в своем доме вроде бы обязан поддерживать. Но мама отчего-то вдруг засуетилась, принялась готовить ему на новой кухне какой-то особенный обед. Господи, как будто у нас никогда раньше не было кухни! В общем, теперь у нас даже кружки на кухне новые, и на них причудливым шрифтом написано «Шоколад». Тьерри купил их — по одной для каждый из нас и еще одну для мадам Пуссен, — хотя сам-то он горячий шоколад совсем не любит (это я точно знаю, потому что он всегда кладет туда слишком много сахара).
Раньше я всегда пила из своей собственной кружки, которую подарил мне Ру, — пузатой, красной, чуточку щербатой, с нарисованной на ней буквой «А», что значит «Анук». Но теперь ее больше нет; и я даже не помню, что с ней случилось. Возможно, она разбилась или мы ее где-то оставили. Впрочем, не важно. Все равно я шоколад больше не пью.
— Сюзанна говорит, что я странная, — сказала я, когда мама вернулась на кухню.
— Никакая ты не странная, — ответила она, растирая стручок ванили. Шоколад был уже почти готов и тихонько булькал в кастрюльке. — Хочешь? — предложила она мне. — Хорошо получилось.
— Нет, спасибо.
— Ну как хочешь.
Она отлила немного в чашку для Розетт и добавила туда сливки и шоколадную стружку. Выглядело очень аппетитно, а пахло еще лучше, но я постаралась, чтобы она не заметила, как мне хочется отведать ее шоколада. Сунув нос в буфет, я обнаружила там половинку круассана, оставшуюся от завтрака, и немного варенья.
— Не обращай ты внимания на эту Сюзанну, — сказала мама, наливая себе шоколад в кофейную чашечку. Я заметила, что ни она, ни Розетт кружками с надписью «Шоколад» не пользуются. — Мне такие, как она, хорошо знакомы. Постарайся лучше подружиться с кем-нибудь другим.
Легко сказать — постарайся подружиться! — думала я. Да и какой смысл стараться? Все равно ведь никто со мной дружить не захочет. У меня уродские волосы, уродская одежда, и сама я уродина...
— С кем, например? — спросила я.
— Ну, я не знаю. — В голосе у нее послышалось нетерпение, и она принялась убирать в шкафчик специи. — Ведь наверняка же есть кто-то, с кем ты ладишь.
Но я же не виновата, что это они со мной не ладят! Почему мама думает, что все дело именно во мне? Что это со мной так трудно ладить? Дело в том, что она-то никогда по-настоящему в школу и не ходила — она говорит, что всему училась на практике, — а потому и знает о школе только то, что прочла когда-то в детских книжках или увидела через забор. Поверь, мама, по ту сторону забора, на школьном дворе идет совсем другая игра, далеко не такая замечательная, как, например, хоккей!
— Ты что-то еще хочешь мне сказать?
И снова это нетерпение в голосе, и этот тон, в котором так и слышится: «Ты должна быть благодарной, ведь я столько труда положила, чтобы привезти тебя сюда, отправить в хорошую школу, спасти от той жизни, какую вела я сама...»
— Могу я тебя кое о чем спросить? — решилась я.
— Конечно, Нану. А в чем дело?
— Мой отец был чернокожим?
Она вздрогнула — едва заметно, я бы и внимания на это не обратила, но аура ее так и вспыхнула.
— Так Шанталь из нашего класса считает.
— Правда?
Мама отрезала Розетт кусочек хлеба. Хлеб, нож, пролитый шоколад. Розетт крутит хлеб в своих крошечных обезьяньих лапках. У мамы на лице застыло выражение крайней сосредоточенности. И невозможно понять, о чем она сейчас думает. И глаза у нее черные-черные, чернее самой черной Африки, и прочесть по ним что-либо нельзя.
— А что, это имело бы для тебя какое-то значение? — спросила она наконец.
— Не знаю, — буркнула я, пожав плечами.
Она вдруг повернулась ко мне и на мгновение словно стала той, прежней, которой всегда было плевать, что о ней думают другие.
— Видишь ли, Анук, — медленно промолвила она, — я довольно долго считала, что тебе вообще никакой отец не нужен. Мне казалось, что мы с тобой всегда будем только вдвоем, как это было и у меня с моей матерью. А потом появилась Розетт, и я подумала: что ж, может, все-таки стоит...
Она не договорила и улыбнулась. А потом так ловко сменила тему, что я далеко не сразу догадалась: она и не думала ее менять — это как в том ярмарочном фокусе с шариком и тремя наперстками.
— Ты ведь к Тьерри хорошо относишься, верно? — спросила она.
Я снова пожала плечами:
— Ну да, он ничего.
— Я так и думала. Он-то тебя любит...
Я откусила кусочек круассана. Розетт, сидя на маленьком стульчике, играла, уже успев превратить свой ломтик хлеба в самолет.
— Дело вот в чем: если кому из вас он не нравится...
Тьерри и в самом деле не особенно нравится мне. Он слишком громогласный, пропах своими сигарами и вечно прерывает маму, когда она говорит, меня называет jeune fille, словно это какая-то шутка, а Розетт вообще не воспринимает и ничего не может понять, если она пытается что-то объяснить ему знаками. А еще он любит повторять всякие длинные слова и разъяснять их значение, как будто я никогда раньше таких слов не слышала!