— Ты что-то еще хочешь мне сказать?
И снова это нетерпение в голосе, и этот тон, в котором так и слышится: «Ты должна быть благодарной, ведь я столько труда положила, чтобы привезти тебя сюда, отправить в хорошую школу, спасти от той жизни, какую вела я сама…»
— Могу я тебя кое о чем спросить? — решилась я.
— Конечно, Нану. А в чем дело?
— Мой отец был чернокожим?
Она вздрогнула — едва заметно, я бы и внимания на это не обратила, но аура ее так и вспыхнула.
— Так Шанталь из нашего класса считает.
— Правда?
Мама отрезала Розетт кусочек хлеба. Хлеб, нож, пролитый шоколад. Розетт крутит хлеб в своих крошечных обезьяньих лапках. У мамы на лице застыло выражение крайней сосредоточенности. И невозможно понять, о чем она сейчас думает. И глаза у нее черные-черные, чернее самой черной Африки, и прочесть по ним что-либо нельзя.
— А что, это имело бы для тебя какое-то значение? — спросила она наконец.
— Не знаю, — буркнула я, пожав плечами.
Она вдруг повернулась ко мне и на мгновение словно стала той, прежней, которой всегда было плевать, что о ней думают другие.
— Видишь ли, Анук, — медленно промолвила она, — я довольно долго считала, что тебе вообще никакой отец не нужен. Мне казалось, что мы с тобой всегда будем только вдвоем, как это было и у меня с моей матерью. А потом появилась Розетт, и я подумала: что ж, может, все-таки стоит…
Она не договорила и улыбнулась. А потом так ловко сменила тему, что я далеко не сразу догадалась: она и не думала ее менять — это как в том ярмарочном фокусе с шариком и тремя наперстками.
— Ты ведь к Тьерри хорошо относишься, верно? — спросила она.
Я снова пожала плечами:
— Ну да, он ничего.
— Я так и думала. Он-то тебя любит…
Я откусила кусочек круассана. Розетт, сидя на маленьком стульчике, играла, уже успев превратить свой ломтик хлеба в самолет.
— Дело вот в чем: если кому из вас он не нравится…
Тьерри и в самом деле не особенно нравится мне. Он слишком громогласный, пропах своими сигарами и вечно прерывает маму, когда она говорит, меня называет jeune fille, словно это какая-то шутка, а Розетт вообще не воспринимает и ничего не может понять, если она пытается что-то объяснить ему знаками. А еще он любит повторять всякие длинные слова и разъяснять их значение, как будто я никогда раньше таких слов не слышала!
— Он ничего, — вяло повторила я.
— Тогда… В общем, Тьерри хочет на мне жениться.
— И давно? — спросила я.
— Впервые он заговорил со мной об этом еще в прошлом году. Но я ответила, что пока что не хотела бы ни с кем связывать свою судьбу, что у меня сейчас хватает забот и с Розетт, и с мадам Пуссен, и он сказал, что с удовольствием подождет. Но теперь мы остались одни…
— Ты ведь не сказала ему «да»? Не сказала?
Я выкрикнула это слишком громко, и Розетт тут же закрыла уши руками.
— Все слишком сложно.
Голос у мамы звучал устало.
— Ты всегда так говоришь!
— Это потому, что всегда все действительно очень непросто.
Но почему? Не понимаю. По-моему, все ясно. Она никогда раньше не была замужем, верно? Ну и с какой стати ей теперь-то замуж выходить?
— В нашей жизни многое переменилось, Нану, — сказала она.
— Многое — это что, например?
Мне действительно хотелось понять.
— Например, то, как обстоят дела с нашей chocolaterie. За аренду уплачено до конца года, но потом… — Мама вздохнула. — Сохранить ее будет нелегко. А просто так брать деньги у Тьерри я не могу. Хотя он все время их мне и предлагает. Это было бы неправильно. Вот я и подумала…
Я так и знала: что-то такое случилось. Только я думала, что мама печалится из-за мадам Пуссен. Теперь-то ясно: печалится она из-за Тьерри и опасается, что я могу расстроить их планы.
Их планы… Я легко могла себе представить, как все это будет выглядеть: мама, папа и две девочки в стиле историй графини де Сегюр. Мы бы ходили в церковь, каждый день ели бы steack-frites,[31] носили бы одежду, купленную в галерее Лафайет. На письменном столе у Тьерри стояла бы фотография — профессионально выполненный портретный снимок: я и Розетт, разряженные в пух и прах.