С дедом у меня выходила неясность. С одной стороны, я плакала оттого, что его уже нет рядом со мной почти пять лет: он бы, конечно, защитил меня от многих бед, но с другой стороны, я была рада, что его нет, что он не видел, как его единственную внучку засадили в клетку в нашем горсуде и гордую новеньким дипломом "торезовку" на глазах набежавших, как в цирк, горожан, которые гордились дедом, отправляют на отсидку на три года за банальное воровство. А дом и участок конфискуется, выставляется на какие-то торги. Горсудья Маргарита Федоровна Щеколдина (ныне мэр нашего городишки), затеявшая всю эту комбинацию, въезжает в наш дом и корчует наш сад, поскольку положила на них глаз еще при жизни Панкратыча.
Каково было бы слышать дедульке, что в его кабинете, в его рабочем столе менты при обыске и обнаружили пакет с якобы упертыми мной из квартиры судьи "изделиями из желтого металла", как отмечалось в протоколе, почти в килограмм веса, старинной бирюзой, с серебряными браслетами и поясом работы армянских мастеров?
Я всего на четыре дня приезжала из Москвы на родину, чтобы распорядиться дедовым имуществом, которое он мне оставил, но этих дней хватило, чтобы сыграть со мной эту подлянку. Моя бывшая школьная подруга Ирка Горохова и сынок судьи Зюнька Щеколдин, смазливенький и накачанный дебил, заволокли меня "посидеть" в квартиру судьи. Я крепенько поддала и почти отрубилась, мы с Иркой примерили, как обезьяны, перед зеркалом судейские цацки, которые нам показывал сынок, а когда я проснулась на следующий день, в дедовом доме уже было полно сыскарей и понятых, и выяснилось, что я уперла все это с "целью дальнейшей реализации".
Все было примитивно и элементарно, то, как они меня "кинули". Просто я мешала судье Щеколдиной въехать в дедов особняк.
Конечно, оплакивать эту судейскую суку я не стала. Хотя и могла бы как грешницу, которую неизбежно настигнет кара. Которая еще получит свое. Ну а Зюнька был просто юный скот, на которого и одной слезинки тратить обидно.
Но вот Ирку мне стало жалко, и я всерьез поплакала о ней. В конце концов, когда-то мы с нею были не чужие. Грудастая, толстозадая, с кривоватыми ногами, плаксивая Ирка все школьные годы таскалась вместе со мной на свиданки, как и положено "прицепу" при гордой и более смазливой деве, и подбирала всех, кого я бросала. Парням с ней было просто. Пока я раздумывала над тем, стоит ли тот или иной прилипчивый субъект внимания, Горохова уже снимала трусики, а потом рыдала и каялась: "Так вышло..."
В Зюньку она вцепилась клещами, ей казалось, что если она будет делать все, что нужно Щеколдиным ("кинуть" такую дуру, как я, в том числе), то выйдет замуж за Зиновия и наконец станет леди Гороховой! Но ее "сделали" не хуже, чем меня, и, хотя Зюнька обрюхатил ее, ей дали от ворот поворот уже в те дни, когда в "Столыпине" меня волокли в зону, на севера... Она стала не нужна.
Так что, когда я, одержимая мыслью о мести, сыскала Ирку после отсидки, она бомжевала. как и я, затюканная и запуганная, работая сторожихой в затоне для брошенных судов. И у нее уже был Гришуня.
Я размякла, раскисла и отпустила ей все грехи. И, конечно, лопухнулась в очередной раз. Героическая мать-одиночка смылась в неизвестном направлении, точно просчитав, что ее с Зюнькой ребеночка я не брошу.
Я и не бросила...
Гришка здоровел и уже лопотал внятно и осмысленно, называл Сим-Сима "дед Сеня", они на пару играли в паровозики, я для него была "мама", про эту трусливую идиотку, родившую его, он ничего не знал, и я была благодарна Ирке Гороховой за то, что она исчезла.
Я не знала, жива она или, что было допустимо, уже нет. Потому что она обладала почти такой же удивительной способностью влипать в совершенно дурацкие истории, как и я.
Так что я чистосердечно поплакала и насчет Ирки.
И, может быть, даже обняла бы ее и мы бы поплакали вместе, если бы она каким-то чудом оказалась рядом. Во всяком случае, мои слезы Горохова видывала, и мне бы при ней не было бы стыдно...
Я плавала в беззвучном реве, как рыба в воде, и все ждала, когда мне станет легче. Я была, наверное, похожа на перегретый паровой котел, из которого надо стравить давление, чтобы он не взорвался.
Легче, однако, не становилось. Наоборот, что-то тяжкое давило и давило, гнуло мою башку к коленям.
Я деловито подумала, что, может, Сим-Симу будет легче. Или он ничего не почувствует? Потом пришла в голову мысль: может, Нина Викентьевна выбрала себе такой конец, чтобы уйти от всего этого - думать, видеть, знать? А вот я - могла бы, как она? Смогу?
Первое время в зоне я подумывала о том, чтобы поставить точку. Женская колония была расположена на острове посреди большого озера, в бывшем монастыре. Зимние дни там, почти в Приполяръе, были куцые, как заячий хвост. Когда просыпаешься утром под вой подъемного ревуна и тебя гонят в цех, еще ночь и темно. Когда возвращаешься - уже темно и снова ночь. Долгосрочницы меня, первоходку, недели за две научили обращаться с "шей"-машиной с электроприводом. Шили камуфлу армейскую. Меня посадили на застрочку левой штанины, и мне до сих пор кажется, что почти весь срок, три зимы и три лета, я шила одну и ту же пятнистую штанину, которая протянулась по просторам родины чудесной от монастырского цеха до Владивостока.
С низких беленых сводов текло, сипели лампы дневного света, от чего все мои товарки были похожи на синюшных покойниц. В конце нашего бесконечного полуподвала висел портрет нашего президента, который, улыбаясь, призывал: "Голосуй сердцем!"
Рядом с президентом висел радиодинамик, похожий на алюминиевое ведро, под ним находился микрофон, и каждый день замнач по воспитательной работе (раньше он назывался замполитом) майор Бубенцов читал нам свои проповеди, из коих вытекало, что раньше, при коммуняках, было все хреново, а нынче, при свободе и демократии, остались только трудности переходного периода.
В те дни я и поняла, что он есть. Тот самый Главный Кукольник. Дернет за свою веревочку и, ухмыляясь, разглядывает потерявшую интерес к жизни, оглохшую от стрекота машинок, дылдообразную, тощую девку, полугорбатую от бесконечного сидения в цеху и угрюмо-злобную, и ждет, что она выкинет. Выкинуть я не успела. Выкинула другая.