Но вот Ирку мне стало жалко, и я всерьез поплакала о ней. В конце концов, когда-то мы с нею были не чужие. Грудастая, толстозадая, с кривоватыми ногами, плаксивая Ирка все школьные годы таскалась вместе со мной на свиданки, как и положено «прицепу» при гордой и более смазливой деве, и подбирала всех, кого я бросала. Парням с ней было просто. Пока я раздумывала над тем, стоит ли тот или иной прилипчивый субъект внимания, Горохова уже снимала трусики, а потом рыдала и каялась: «Так вышло…»
В Зюньку она вцепилась клещами, ей казалось, что если она будет делать все, что нужно Щеколдиным («кинуть» такую дуру, как я, в том числе), то выйдет замуж за Зиновия и наконец станет леди Гороховой! Но ее «сделали» не хуже, чем меня, и, хотя Зюнька обрюхатил ее, ей дали от ворот поворот уже в те дни, когда в «Столыпине» меня волокли в зону, на севера… Она стала не нужна.
Так что, когда я, одержимая мыслью о мести, сыскала Ирку после отсидки, она бомжевала. как и я, затюканная и запуганная, работая сторожихой в затоне для брошенных судов. И у нее уже был Гришуня.
Я размякла, раскисла и отпустила ей все грехи. И, конечно, лопухнулась в очередной раз. Героическая мать-одиночка смылась в неизвестном направлении, точно просчитав, что ее с Зюнькой ребеночка я не брошу.
Я и не бросила…
Гришка здоровел и уже лопотал внятно и осмысленно, называл Сим-Сима «дед Сеня», они на пару играли в паровозики, я для него была «мама», про эту трусливую идиотку, родившую его, он ничего не знал, и я была благодарна Ирке Гороховой за то, что она исчезла.
Я не знала, жива она или, что было допустимо, уже нет. Потому что она обладала почти такой же удивительной способностью влипать в совершенно дурацкие истории, как и я.
Так что я чистосердечно поплакала и насчет Ирки.
И, может быть, даже обняла бы ее и мы бы поплакали вместе, если бы она каким-то чудом оказалась рядом. Во всяком случае, мои слезы Горохова видывала, и мне бы при ней не было бы стыдно…
Я плавала в беззвучном реве, как рыба в воде, и все ждала, когда мне станет легче. Я была, наверное, похожа на перегретый паровой котел, из которого надо стравить давление, чтобы он не взорвался.
Легче, однако, не становилось. Наоборот, что-то тяжкое давило и давило, гнуло мою башку к коленям.
Я деловито подумала, что, может, Сим-Симу будет легче. Или он ничего не почувствует? Потом пришла в голову мысль: может, Нина Викентьевна выбрала себе такой конец, чтобы уйти от всего этого — думать, видеть, знать? А вот я — могла бы, как она? Смогу?
Первое время в зоне я подумывала о том, чтобы поставить точку. Женская колония была расположена на острове посреди большого озера, в бывшем монастыре. Зимние дни там, почти в Приполяръе, были куцые, как заячий хвост. Когда просыпаешься утром под вой подъемного ревуна и тебя гонят в цех, еще ночь и темно. Когда возвращаешься — уже темно и снова ночь. Долгосрочницы меня, первоходку, недели за две научили обращаться с «шей» — машиной с электроприводом. Шили камуфлу армейскую. Меня посадили на застрочку левой штанины, и мне до сих пор кажется, что почти весь срок, три зимы и три лета, я шила одну и ту же пятнистую штанину, которая протянулась по просторам родины чудесной от монастырского цеха до Владивостока.
С низких беленых сводов текло, сипели лампы дневного света, от чего все мои товарки были похожи на синюшных покойниц. В конце нашего бесконечного полуподвала висел портрет нашего президента, который, улыбаясь, призывал: «Голосуй сердцем!»
Рядом с президентом висел радиодинамик, похожий на алюминиевое ведро, под ним находился микрофон, и каждый день замнач по воспитательной работе (раньше он назывался замполитом) майор Бубенцов читал нам свои проповеди, из коих вытекало, что раньше, при коммуняках, было все хреново, а нынче, при свободе и демократии, остались только трудности переходного периода.
В те дни я и поняла, что он есть. Тот самый Главный Кукольник. Дернет за свою веревочку и, ухмыляясь, разглядывает потерявшую интерес к жизни, оглохшую от стрекота машинок, дылдообразную, тощую девку, полугорбатую от бесконечного сидения в цеху и угрюмо-злобную, и ждет, что она выкинет. Выкинуть я не успела. Выкинула другая.
Веселенькая такая, девчоночка из Ростова, по южному смугленькая, говорливая и бесшабашная. Не знаю, за что ее законопатили, но замнач ее доставал, из карцера она почти не вылезала. А может быть, просто решилась от безысходности и тоски. Добралась как-то до громадных портняжных ножниц (хотя в цех ничего острого не проносилось и раскрой делали вольнонаемные где-то там, на берегу) и насадила себя горлом на лезвия.
Там ее и нашли, за тюками с кроем, на полу. Помню, я страшно удивилась, что в таком махоньком человеке так много крови — ею был залит весь пол из древней брусчатой отмостки, она лежала в кровавой луже.
Я благодарна ростовчаночке: после увиденного мной я поняла, что выдержу. Я как бы окуклилась, заснула наяву, отгородилась от жизни зоны невидимой преградой и скользила, как рыба в донных водах, не прикасаясь ни к кому, не замечая подначек (а меня таки доставали — будь здоров! — кто-то раскопал, что я внучка знаменитого академика Басаргина).
Так что мысль о том, чтобы кончить эту волынку, которая называется жизнью, ко мне пришла здесь, на холме, не впервой.
И вот тут-то я проморгалась. Утерла слезы, высморкалась и задумалась. Попыталась закурить, но варежки промокли и сигареты расползались. Я сняла варежки, подышала на руки и засунула их под куртку и дальше, приподняв низ свитера. Залезла пальцами в бриджи и помяла живот пониже пупка. Живот был мягкий и горячий. И ничего такого под ним, конечно, не прощупывалось. Похоже, и рано еще. Последняя моя ночь с Сим-Симом была чуть больше месяца назад. Я пробралась пальцами под свитер и потрогала грудь. На миг мне показалось, что соски чуть набухли. Если честно, как чувствуют себя беременные женщины, я знала чисто теоретически, потому что ни разу, как выражалась моя мамулечка, не «подзалетала». Она с большим неодобрением относилась к тому моменту, когда почувствовала в своем жизнелюбивом чреве меня, потому что, как она рассказывала, ее стало тошнить. «Ты меня заставила блевать все девять месяцев, милая!» — укоряла она меня, шестилетнюю кроху, занимаясь маникюром. Руки у нее были прекрасной формы, аристократичные. Она занималась арфой, и они у нее постоянно были на виду.
Ну бог с ней, с мамулей, а вот я что вытворяю? Жру водку, как последняя алкашка, трясу свои интимные потрошки в седле, промораживаю задницу на ледяном мраморе, а главное — травлю сама себя своими глюками и бедой. Неизвестно еще, каким химическим дерьмом меня пичкали из капельниц.
А ведь по женской части я не прохудилась, задержка была почти на три недели, я специально спросила Элгу, не текла ли я, когда находилась в отключке. Но ничего такого не было, а это могло значить только одно: своего я добилась и те, последние, отчаянные ночи с Сим-Симом удались, в смысле пестиков и тычинок, где-то там уже завязалось, набухает зернышко, живой плодик, то, на что я так надеялась. Он непременно будет, просто обязан быть, мой ребеночек! Наш с ним ребеночек.
И если я не последняя дура, мне надо носить себя, как хрустальную вазу, немедленно бросить курить и заставить Цоя вспомнить, чем там кормились китайские императрицы, затяжелев, вернее, чем они кормили в утробе своих китайских императорчиков, когда те еще только собирались родиться.
Я прикинула, и получилось, что рожу в сентябре. Хорошее время, летняя жара уже сменится прохладой осени. Конечно, это будет мальчик. Пацанка, впрочем, тоже неплохо. Но девочка наверняка будет похожа на меня. А вот мальчонка должен быть и будет Сим-Симом. Такой же крутолобенький, упрямый и сильный. И непременно горластый. Я засмеялась от радости, будто и впрямь увидела его — с крепенькой розовой попочкой, крохотными ручками и ножками в младенческих складочках, с глупыми изумленными глазенками (в этом плане я была бы не против, если бы он генно позаимствовал цвет моих глаз, чтобы девки укладывались штабелями). Он будет теплый-теплый, и от него будет пахнуть тем, что ни с какой «шанелью» не сравнится, — молочком, нежной кожицей, душистыми волосиками…
И Сим-Сим, конечно, будет носиться с ним, как с писаной торбой, и любить его так же, как меня, и немножко ревновать, потому что отцы всегда балдеют, когда начинают понимать, что для нормальной бабы ребёнок — это важнее, единственнее, что ли. Что для нее постельные радости — это еще не все. Двое становятся по-настоящему едиными, когда они сливаются в новом сосуде, и этот сосуд — их детеныш.