— Вот значит как… — сказала Марья, когда рассказывать стало нечего. И потерла кончик носа. — Все это странно… очень странно.
Она опустилась на очередной сундук, в котором тоже лежали платья, пусть и не свадебные, но нарядные, из тяжелого бархата или муара, щедро украшенные кружевом или вот шитьем.
— А ведь я когда-то спрашивала бабушку… когда она еще жива была. О той истории… о том, почему она тебя не любит.
— Надо же, а я убеждала себя, что мне кажется. Хотя…
— Она разозлилась. Очень сильно разозлилась. Так, как никогда прежде. И велела мне не болтать глупостей, а делами заняться. И вдруг оказалось, что дел этих — великое множество… ты же знаешь.
Василиса кивнула.
Бабушка… с бабушкой отношения не сложились. Та, истинная Радковская-Кевич, синеглазая, светловолосая, великолепная, несмотря на возраст, а лет ей было немало, отчего-то всегда глядела на Василису так, что хотелось спрятаться.
— И тете она никогда не писала. А та не писала ей. Я бы знала.
Марья поставила подсвечник на пол и погладила огоньки, а те потянулись к бледной ладони.
— Она будто вообще не хотела знать, что у нее есть дочь. И в завещании… помнишь?
— Смутно.
— Она одарила всех. И ладно прислугу, это, в конце концов, вопрос приличий, но… меня и Настасью. Александра. Отца. Мать. Родню своего покойного супруга. Даже такую, о которой я прежде и не слышала-то. Но не тебя. И не тетушку. Будто вы… чужие?
Это слово Марья произнесла с удивлением. А Василиса поняла, что они и вправду чужие. Отчасти.
— Знаешь… она часто заговаривала о моем долге. О том, что я обязана правильно выйти замуж, за человека достойного, с титулом и состоянием, но не только… за того, кто будет способствовать возвеличиванию рода. И Настасье найти такого мужа, ибо сама она не способна. И Александру. А когда я спросила про тебя… она не услышала. Вот так.
Василиса пожала плечами.
Когда-то давно она, пожалуй, и вправду огорчалась, порой до слез, особенно, когда посыльный приходил с подарками, скажем, к Рождеству. И подарки были для всех, верно Марья сказала, даже конюшим мальчишкам бабушка присылала лакричные леденцы. А вот Василисе…
Марья делилась.
И Настасья. И даже Сашка, который мало что понимал, все одно спешил сунуть в руку конфету, утешая. Но обиду конфетой не изживешь.
А потом все прошло.
— Мне следовало быть настойчивее, — Марья подняла руку от огня. — Может, тогда я бы что-то да узнала…
— Сомневаюсь.
— Я ее боялась, бабушку.
— И я.
— И Настасья… и, наверное, все, кто ее помнит… она ведь умерла не такой и старой. Всего шестьдесят три ей было. А еще… — Марья прикусила губу и нахмурилась. — А ведь… есть родовая книга и… редко кто из Радковских переступал семидесятилетний рубеж.
Василиса поднялась.
И пошла по пустому коридору, образованному старой мебелью. Колыхались пыльные простыни, грозили упасть под ноги, а может, на ноги. И не только простыни. Тихий вздох где-то рядом заставил вздрогнуть.
— И ведь все мы — сильные одаренные, а для одаренных…
Голос Марьи доносился откуда-то издалека. Василиса даже подумала, что в этаком месте потеряться недолго. Но тотчас укорила себя за глупость. А еще подумала, что Марья права.
Люди с даром живут дольше тех, к кому Господь был не столь милостив.
И шестьдесят лет… а княгиня Радковская-Кевич казалась древней, красивой, конечно, ибо и стареть можно по-разному, но… древней. В ее доме всегда было тихо и пусто.
Жутко.
И редкие обязательные визиты становились едва ли не пыткой. И кажется, не только для Василисы.
— Почему никто не обратил внимания… или… конечно… она ведь умерла своей смертью. Прадеда забрала война… и ее братьев тоже. А она просто уснула и не проснулась. И тетушка… Вася, ты где?
— Здесь, — она все-таки нашла их, тетушкины альбомы, сложенные в старом шкафу, убранные за стекло и, как Василиса надеялась, стеклом же защищенные от мышей. Альбомов набралась приличная стопка. И открыв дверь, Василиса взяла верхний.
А ведь она помнит, что тетушка рисовала, но что…
Жесткая обложка. И тонкие папиросные листы, которыми перекладывали акварели, чтобы те, если вдруг отсыреть случится, не слиплись.
И лошади.
Разные.
Вот огромный фриз с лохматыми ногами, с гривою, едва ли не до копыт. А вот, словно в противоположность ему, сухой, изящный ахалтекинец изабелловой масти и с глазами зелеными, что уж точно встречается почти до невозможности редко.
Костистый дончак.
И угловатый некрасивый с виду англичанин, изображенный резко, будто раздраженно.