– Запомните, дитя мое, вы – далеко, вы недоступны… К вам нельзя подойти… Богиня одна на своем Олимпе… Никто не смеет… Ни один не предполагает… Вами могут лишь восхищаться на расстоянии и тщетно вздыхать… И тогда вы добьетесь от них всего, чего ни пожелаете.
И напоследок – игривый взгляд украдкой; но, прежде чем кто-либо из ее озадаченных обожателей решался поверить своим глазам и встать со стула, на лице ее не оставалось уже ничего, кроме удивительного совершенства черт, бесспорно аристократических, восхитительного, одухотворенного, тонкого носа и этих тяжелых ресниц, которые опускались словно под бременем скромности.
Ее часто видели у ювелиров, где она любила играть чудными камнями, производившими тогда фурор, – у Леди Л. ими до сих пор набиты шкатулки, – или примерять серьги, браслеты и броши, которые тогда не называли еще ужасным словом «клипсы», и такая у нее была сила воли и чувство собственного достоинства – качества, приобретенные, кстати, совсем недавно, – что она ни разу ничего не украла, хотя искушение было порой так велико, что слезы наворачивались у нее на глаза. Однако очень скоро она поняла, что истинная роскошь – не та, что содержится в камнях и произведениях искусства, и что рядом с живым великолепием форм, сияний и оттенков, которые дарила ей земля, самая красивая драгоценность казалась всего лишь дешевкой. Она обладала врожденным чувством подлинного. Она умела инстинктивно отличать изящное от всего, что просто бросается в глаза, настоящее благородство – от напускного высокомерия и в совершенстве уже владела этим загадочным искусством придавать туалетам свой собственный, едва уловимый шарм, который тотчас делал ее лучше всех одетой всюду, где бы она ни появлялась.
Именно во время своих прогулок по кантону она по-настоящему прониклась тем, что терпеливо преподавал ей господин де Тюлли. Веточка сирени была уроком грации; взирая на скользящих по глади озера лебедей, поглаживая лепестки цветка, она узнавала гораздо больше, чем из всех учебников хороших манер; она ни разу не пересекла сада без того, чтобы не приобрести еще немного легкости и уверенности, и вскоре, когда она сидела у Рампелмейера, слушая неназойливый лепет полиглотов, или проходила на вернисаже перед картинами, она начала вызывать восхищение не столько своей красотой, сколько чем-то природным, что сразу замечают истинные аристократы: необыкновенной легкостью, уверенностью, неподражаемостью – всеми качествами, которые нельзя приобрести и, которые даются лишь от рождения. «Природное изящество», – понимающе переглядываясь, говорили в своем кругу эти знатоки голубой крови. Много лет спустя, вспоминая то первое впечатление, которое она произвела на своих благородных почитателей, Леди Л. еще, бывало, запрокидывала назад свою хорошенькую светлую головку и разражалась веселым смехом, который всегда немного сбивал с толку ее окружение, потому что в его беззаботности заключался поистине целый мир; с особым удовольствием шептались о том, что в характере этой знатной дамы есть нечто аморальное, даже какой-то нигилизм – черта, кстати, довольно часто встречающаяся у настоящих сеньоров, которые могут позволить себе все и которые вследствие многих веков привилегий зачастую становятся слегка эксцентричными и совершенно непочтительными. И когда художники и скульпторы приходили в восторг от ее стройной фигуры, этого молниеносно уловимого в малейшем ее движении подлинного стиля, она им важно объясняла:
– Все это приобретается в общении с цветами.
Она полюбила музыку. Очень скоро она стала отличать подлинное искусство от виртуозной техники, и, сидя в концертном зале, с полузакрытыми глазами, с улыбкой на губах, она вся отдавалась во власть очарованию, сильнее которого было лишь очарование любви. Но у нее на всю жизнь осталась слабость к танцам под аккордеон, что считалось тогда верхом вульгарности: прошло немало лет, прежде чем Леди Л. смогла помочь этой девушке из простонародья войти в гостиные.