Выбрать главу

Начинает напевать вальс, делает насколько па.

Сейчас… сейчас…

После непродолжительных раскопок вытаскивает из кучи легкое светлое платье.

Ну да… почти такое же…

Напевая вальс, танцует с платьем. Затем церемонно «усаживает» платье на скамейку, кланяется и отходит в сторону.

Моя школа помещалась на Васильевском острове, в просторечии именуемом «Васькиным». «Васькин остров»… Есть в этом имени что-то уютное, кошачье — не правда ли? Черта с два! Ничего уютного не было в этом неприветливом северном городе, четырежды сменившем имя за неполные триста лет. Для города это много, господа, — четырежды сменить имя за столь короткое время. Видимо, не держатся имена в промозглом невском климате — отваливаются, отслаиваются, сгнивают, как фанера рекламных щитов. В мою пору город называли Ленинградом; таким он во мне и живет, что ж поделаешь…

Выпускной вечер, как и положено, приходился на конец июня. Белые ночи. Белые ночи, если кто тут не знает, это такое странное время, когда вместо темноты наступает такой непонятный колеблющийся полусвет, прозрачная маета, мерцание, зыбкость. Смотришь на все, как сквозь воду — шкодное чувство… Белые ночи — это короткие полтора месяца, когда в городе появляется хоть что-то человеческое. До и после этого ему, собственно, в высшей степени наплевать на своих двуногих и четвероногих обитателей. Но в июне он как-то мягчает. Наверное, оттого, что болеет. Вся эта зыбкая неопределенная воздушность не по нему. Он-то предпочитает разграфленную четкость своих перспектив, гранитную незыблемость своих дворцов и набережных, свинцовое скольжение своей тяжелой реки.

(смеется) Этот город — из породы старьевщиков. Но в белую ночь он безопасен. В белую ночь он становится совершенно безобидным мусорщиком, вроде меня.

1

— Потанцуем?

— Потанцуем! Куда это ты вдруг исчез?

— Никуда я не исчезал, любовь моя. Я всегда тут, рядом с тобой. Даже когда выхожу покурить с ребятами. Не сердись.

— Ага. Покурить. Ох, поймает вас Боб Бобыч напоследок… От всей вашей веселой компашки винищем за версту разит. Вон Мишка — посмотри — глаза в кучу собрать не может. (смеется) Смешные вы, дураки в галстуках.

— Во-первых, не кощунствуй, женщина. Это не винище, а благородный портвейн «Иверия». Мы его с утра добывали. А во-вторых, Боб Бобыч и сам еле на ногах стоит. По-моему, он уже не разбавляет. Что-то я такое помню… на истории Валентина говорила, что у древних греков такой человек считался горьким пьяницей.

— Точно. Но к Боб Бобычу это не подходит. Пьяные греки забывали разбавлять вино, а наш Боб Бобыч — спирт.

(смеется) И в самом деле… Ну и черт с ним, с Боб Бобычем. С химией покончено, забудьте! Помнишь, как мы с тобой к экзамену готовились, в лесу, в Комарово? Что молчишь? Эй… молчунья… неужели не помнишь?

— Поцелуй меня сейчас.

— Ты что, с ума сошла? Полный зал училок… и твои родители, между прочим, еще не ушли.

— Ну тогда не напоминай про Комарово. Давай уж лучше про Боб Бобыча…

— А знаешь что? Давай убежим. Чего нам тут топтаться?

— Да ну… Неудобно как-то. Договаривались ведь гулять всем классом до утра.

— Подумаешь, договаривались… У нас, может, любовь. Пошли. Я такую скамейку знаю рядом с Петропавловкой… И вообще — видишь, я в галстуке — уникальный случай. Ты сможешь вести меня, как собачку на поводке, куда захочешь.

— А куда я захочу?

— Ну как — куда? Сначала по Среднему, потом на Вторую…

Поднимает платье на вытянутые руки, как будто несет на руках девушку.

И мы пошли по Среднему, и по Второй линии, мимо нашего кафе, и по набережной — на Стрелку, и дальше — через мост, и вверх по реке, и снова через мост — до утра. Мы останавливались на каждой подходящей скамейке, и наши губы распухли от поцелуев. Белая ночь мерцала вокруг, зыбкая и неземная, полутень, полусвет, томительное качание на грани, на изломе ночи и дня. И нам было в кайф, в самый цвет — ведь мы тоже были на грани, на изломе, в сладком и мучительном переходе от одной жизни к другой. Неопасный больной город неловко шевелился под нашими ногами, ища и не находя свои пропавшие прямые линии. А нам было просто классно, просто полный застрел, и мы прекрасно обходились без всяких там линий, тем более — прямых.

Мы видели, как развели мосты, тем самым подтвердив разрыв всех и всяческих связей, и морские корабли прошли через город вверх по реке, а мы принимали этот парад, и наши губы распухли от поцелуев. По набережным, обнявшись, бродили парочки; стадо застрявших не на своем берегу легковух сгрудилось у вздыбившегося моста. Мы видели, как они стояли, зачем-то распахнув передние дверцы, как-будто разведя руки в извиняющемся жесте, а их помятые пассажиры неприкаяно топтались рядом, сунув руки в карманы брюк. И нам было смешно; нам вообще было клево в нашем щемящем и нежном небытии, и наши губы распухли от поцелуев…

А потом мы заснули на скамейке около Петропавловки.

Осторожно усаживает платье на скамейку, снимает куртку, укутывает ею воображаемую девушку, пристраивается рядом. Засыпает.

Конец первого действия

Действие второе
Старьевщик

Та же скамейка. Выходит Старьевщик, толкая перед собой тележку. На тележке — желтые мешки, набитые старыми вещами. На спине у Старьевщика — рюкзак.

Альтезахен! Альтезахен! Что вы на меня так уставились? Никогда старьевщика не видали? Альтезахен! Я старьевщик. Старьевщик. Альтезахен! Покупаю старье. Покупаю старье. Эй, люди добрые! Несите старую рухлядь. Покупаю старье. Эй лю…

Резко обрывает сам себя, пристально всматривается в зал.

Нет, определенно что-то не в порядке. Как-то странно вы на меня смотрите… В чем дело, дорогие? А?

Пауза.

Знаете, а ведь я начинаю догадываться. Это вам Мусорщик голову задурил, правда? Ну конечно, правда! О-хо-хо…

Садится на скамейку, снимает рюкзак, качает головой.

О-хо-хо. Сколько мне этот тип крови перепортил… Ну что ему неймется? Сам не живет и людям не дает. Он ведь вас, небось, оскорблял, а? Лохами называл? Вижу — называл. Жлобами? Нет? Жлобами не называл? Значит, был в хорошем расположении духа. У него ведь как — в хорошем настроении — все вокруг лохи; а стоит настроению ухудшиться — так еще и жлобы. Во как… Невозможный характер. Нетерпимый, высокомерный, я бы даже сказал — злобный. И зачем только такие людишки землю топчут? Зачем?

По совести говоря, он и сам не знает — зачем, вот ей-Богу! Я вам больше скажу: он прямо таки склонен к самоубийству, да, да, представьте себе; за ним просто требуется глаз да глаз.

Лезет в боковой карман куртки, достает листок бумаги.

Знаете, что это? Расписка. Я с него, с этого психа, каждый день расписку беру, что он с собой не покончит. (разворачивает бумажку, показывает залу) Видите? (читает) Я, такой-то, такой-то, именующий себя Мусорщиком, обязуюсь не кончать жизнь самоубийством в течение ближайших суток. Число. Подпись. Ну? Каково? Каждый вечер, ложась спать, я оставляю ему на подпись пустой бланк вот здесь, в левом кармане куртки. Он же, со своей стороны, подписав в нужном месте и проставив число, кладет документ вот сюда, справа. Так и сношаемся, как Маша с Дубровским… Курам насмех! Нет чтобы встретиться, посидеть чин-чинарем, поговорить как люди…