– Люндаллен я.
– Уходи, Люндаллен, отсюда. Нынче же ночью. Не тяни. Знал ведь, к чему дело катится, чего приехал?
– Я торговый гость. Мне…
– Говорить тяжко, язык не ворочается. Не заставляй повторять. Не сегодня-завтра ваши нагрянут. Первым ляжешь, на тебе наши оторвутся. Убьют, и как звать не спросят.
Купец нахмурился.
– Бросай все. Что успел – то унес. Один?
– С доченькой.
– Увози… – Безрод закашлялся, его переломило пополам, застучало о берег побитым телом. – Увози… Сейчас же…
– На островах будешь, заходи. На Тумире меня всякая собака знает. – Люндаллен наклонился, неловко обнял Безрода, поцеловал в макушку, будто отец сына, и зашагал прочь.
Безрод подполз к морю. Больше не к кому за лаской идти. Раздеться сил не осталось, так и вполз в воду одетым. Вот-вот зальет всего тошнотой, слова станет не вымолвить. Пусть ласкает море синяки и ссадины. Сегодня мало не убили, завтра и вовсе под горку закатают. Уж так на пристани ударить хотелось, в глазах потемнело. Но стиснул зубы и скрепился. Чуть не забыл обо всем на свете. Купчишки в раж вошли, разъярились, думали – страшно седому, от боли ревет. Дурачье! На чернолесской заставе, бывало, загонял Волочек пяток бойцов поздоровее в избу, давал к темноте привыкнуть и запускал остальных по одному, без доспеха. Один доспех – рубаха на ребрах. Там-то похлеще было. То не купцы гладили, то вои били, каждый быка наземь валил. Ничего, выходил заживо. Поначалу воевода чару кваса не успевал допить, выкидывали из избы полудохлого. А как пошел счет на три чары – Волочек первый раз в сечу допустил. Крутился тогда в избе, как уж на противне. Насколько будешь скор, настолько и жив.
Как добрался до корчмы, и сам не помнил. К себе в каморку поднялся, а дальше – туман.
– …А ты не гляди, что худ! В нем костей на целый пуд.
Безрод открыл глаза. Стоят Брань и давешний ворожец, глядят внимательно. Стюжень поднес руку ко лбу, и такое блаженство затопило гудящую голову, будто уже помер, от земных болей освободился. Вдохнуть не успел, как обратно в сон провалился, только сон чистый и легкий, без мути в груди и шума в голове…
Долго проспал или нет, сам не знал. Открыл глаза, а Стюжень еще тут. Один. Брань, видать, службу дальше понес. Привел ворожца, ус покрутил и ушел.
– Я в гости не звал.
– Ну, до чего хозяин грозен! И суров, и сердит, аж бровями шевелит! Лучше?
– Лучше, – буркнул Сивый и попробовал встать.
Старик не мешал.
– Ты ведь Волочков человек?
– Был. Чего надо?
Безрод встал ни легко, ни тяжело.
– Князь к себе зовет.
– Своих пусть зовет. Не пойду.
– Боишься?
– Ага, языка своего боюсь. Бед не натворил бы.
– Отвада хочет узнать про то, что на чернолесской заставе приключилось. Почему выжил только ты, почему не открылся, почему шастаешь без пояса. – Старик сел на бочку. – Что нынче на пристани случилось?
Нынче? Так день еще не кончился?
– Нельзя мне в терем. Князь больно сердит. Невзлюбил меня почему-то. Нет, не пойду.
– А тот парень белобрысый, которого ты притащил, на поправку пошел. Гремляш зовут. Ты ему навроде отца теперь. Зайди, проведай.
Чудно! Был один, словно дуб в чистом поле, теперь что ни день сынок находится! Полуночный купец Люндаллен, теперь вот Гремляш.
– Ты еще корчмаря Еську мне в сыновья сосватай. Нет, не пойду в терем. Больно сердит князь.
– Да уж. Зол Отвада. Отпираться не стану.
– А чего сердится?
– Полуночники обложили. Война будет. Сам знаешь.
– И тут я со своим языком. Кровопийцей обозвал. – Безрод нахмурился.
– Не сердись, просто тревожно мне.
– С чего бы?
– Чую перемены страшные. С князем что-то дурное делается. Не тот стал, как вернулся из чужедальних краев. Переменился, будто кем иным перекинулся. Зол стал сверх разумного. Никогда раньше к ворожбе не был склонен, а последнее время чует ровно волк – овцу.
– А дружинные что же? Не замечают?
– Так разве углядишь, если любишь? Дружинным разреши – по земле ступить не дадут, на щите носить станут.
– Ты-то заметил.
– Я старый. Мне Отвада будто сын. Люблю, люблю, а и в душу гляжу.
Стюжень ждал вопроса, но Безрод молчал, как воды в рот набрал. Ворожец не дождался и начал сам.
– Весь город князя любит, потому и не видит. И даже если увидят люди, многое простят. Ты другое дело. Тебе любовь глаза не застит, приглядись к Отваде. Сынок, приглядись, очень тебя прошу.
Безрод нахмурился пуще прежнего.
– Уйду. Через день-два уйду. Некогда мне на князе прыщи выискивать.
Стюжень тяжело поднялся с бочки, прошел к выходу, в дверях оглянулся. Занял собою весь проем, огромный, лохматый, седогривый.
– Ты один волком зыркаешь на князя, тебе одному умильная слеза взор не туманит. Приглядись. Знаю, свидитесь еще.
Сивый угрюмо проводил старика взглядом. Каждому своя дорога, ему в Торжище Великое, князю – тут оставаться. Все, хватит! Где-то ждет счастье, дождаться не может…
Безрод спустился во двор, присел у поленницы и сидел до первых звезд на чистом небе. Корчемные выпивохи уже разошлись, постояльцы разбрелись подушки давить. Девка с кухни прибежала, повечерять принесла.
– Молочко только-толькошнее. Сама доила.
Корова у Еськи однорогая, бодливая, смекалистая. От такой молочка попей, разумнее многих двуногих станешь.
– Кхе-кхе, здоров ли, Безродушка?
Сивый оглянулся. Вы только гляньте! Старый знакомец в гости пожаловал! Переминается с ноги на ногу, пазуха чем-то оттопырена, улыбка хитрющая. Добрый старик, беззащитный.
– Никак питье принес. – Безрод кивнул на оттопыренное пузо гостя. – Ты кто ж будешь, добрая душа? Видимся часто, да вот беда – не знакомы.
– Да Тычок, несчитанных годов мужичок.
– Скажите, пожалуйста!
– Ага! – Тычок смешно тряхнул кудлатой головой. – Айда?
И заговорщицки кивнул на самый верх корчмы, где располагалась каморка Безрода.
Сивый усмехнулся, поднялся с колоды, отнес пустую миску на кухню, и вдвоем со стариком они поднялись в каморку под крышей.
– Иди, иди, – прошипел Еська, невидимый в тени поленницы. – Лети, ясный сокол, крылья не обломай.
Заморское вино Тычок просто-напросто стащил. Купец на пристани зазевался, а юркий старик тут как тут. Будто из-под земли вырос. Еще вчера приходил, но никто ему, разумеется, не открыл. Стучал, стучал, да все без толку. А еще пахло из каморки кровью и болью. С тем и вернулся восвояси.
– А что, и боль пахнет? – Безрод закусывал вино сухой хлебной коркой.
– Еще как! – Егозливый старик истово закачал головой. – Как зачнут коровку забивать, меня аж мутит. Так болью пахнет, что еле ноги уношу. Будет сеча неподалеку – и вовсе протяну.
– Поди, все в городе знаешь?
– Нос человеку для того и даден, чтобы совать его куда ни попадя. Жичиха говорит, мол, прищемят однажды.
– А ты?
– А я спрашиваю, однажды – это когда? Вчера – знаю, сегодня – знаю, завтра – и то знаю, а однажды – это когда?
Безрод усмехнулся.
– Небось, ни один выезд не пропустил?
– Выезд княжьей дружины – это святое! Куда ж без меня? Меня князь в лицо знает! Вот летом ехал из чужедальних земель, проезжал мимо, улыбнулся, рублик бросил.
– Пропил на радостях?
– Чего ж радоваться? Улыбается князь, а боль такую везет, что я чуть оземь не грянулся. Потерять сына – хорошего мало. Как еще княжить сил остается.
– Сына?
– Ага. Полег в сече с урсбюннами. Отвада будто тень стал. Затворился в тереме, носа не кажет. А ведь раньше многих молодых переплясывал. Первый в сече, первый в плясках. А нынче душой ослаб. Подкосила его сыновняя гибель. Боюсь, как бы злой дух в душу не проник.
Безрод усмехнулся, призадумался. Может быть, и проник. Уже. Злой дух ждет слабую душу, подстерегает и впивается, лишь пробьет в ней горе брешь. В эту брешь и выдувает злыми ветрами тепло счастья. Душа дичится, леденеет и под конец становится крепка, будто лед на реке. И так же холодна. Не каждый сам душу запахнет, поставит заслон холодным ветрам, отпугнет злого духа. А бывает и так, что бьется человек, всю жизнь дыры латает в собственной душе, да и устает. Просто отчаивается. Надсаживается. То-то лютует князь, душу в клочья рвет. Ждет полуночников, как избавления от земных горестей, жить больше не хочет. Для князя теперь самое милое дело – возьми его Стюжень, разложи на коленях, да и отшлепай ладошкой! Даром ли та ладошка широка, словно заступ? Не стар князь, будет еще сын. А если сомневается – так запустить Дубиню в княжьи покои, к девкам под бочок! Как пить дать, половина дворни забрюхатела бы!