Выбрать главу

Чудно мне, что родителей я не вспоминаю, не вспоминаю, а они вот они. На третий день в больницу проведать пришли. Деревенские наши рассказали им, что подшибло льдинкой, и что не опасен я жизнью, и что, должно быть, награды ждать надо. Мать, как вошла, все правила деревенские сразу выложила: руку на щеку, голову набок, глаза прикрыла, хоть и видит, что сижу я на постели и ручкой им на стул указываю, — и голосить. Отец стоит молча, ждет, пока баба отголосит, — правило такое. Однако Наташу враз приметил, спрашивает:

— Это кто ж такие будут-то?

— А жена, — отвечаю, — жизнью мне данная жена.

Мать голосить перестала враз, как ножом отрезала, глазами впилась, по-щучьи, без отрыва. Однако молчит: прежде отца слово сказать не решается. И слово-то по-нашему, по-деревенскому, предстоит сейчас не простое, а первое слово, что всю жизнь решить обязано.

И отец, вижу, понимает, что первое слово ему говорить. Руку в загривок запустил, а смотрит себе на ноги. А что ж на ноги! Известно: на ноги грязь налипла.

— Так! — говорит. — Вот оно, значит, культура-то!

Исподволь, видишь ли, издалека подходить начинает.

«Ну-ну, — думаю, — путешествуй, тебе виднее, как на мой жизненный план отозваться».

— Месяца, — говорит, — проработать не успел, а образовался полностью. Сапоги новые загубил, в ударники вышел, женой обзавелся. Эдак, — говорит, — соколу ежели лететь, и то не успеет.

— Вы, — говорю, — папаша, меня не так поняли. Они не женой мне приходятся, поскольку мы еще не расписались по случаю моей болезни и в родственные отношения не вступили, а невестой. Но это, говорю, все едино. Плотина и многие обстоятельства жизни связали нас крепче грецовского попа и владимирской божьей матери.

За всю жизнь не слыхал он злее слов от меня, чем эти. Понимаешь, товарищ дорогой, как приговор они ему были. Для твоего уха как бы ничего не сказал я, а он — мужик: для его уха каждое слово, как рояль, звучит. Мне на политзанятиях объяснили, что все, значит, слова, какие употребляет отсталый единоличник, составляют восемьсот. Как же тут каждому слову не звучать, как рояль! И понял он: первое, что из воли отцовской выхожу, и второе, что не успокою его старости, а по новой дороженьке, по той самой, что для многих в нашей деревне острее ножа, наставляю ноги для пути. С лица сменился сразу, будто незрелой смородины отведал, а только не глуп он, родитель мой: ни виду не подал, ни слова худого не сказал, а сдался сразу, как давеча ледовины мне сдавались, когда я лом на них кидал. А ведь я и впрямь ломом ему в грудь кинул!

Покраснел он, как чирей, сел на стульчик вежливо, шапку снял (до сих пор стоял в шапке), говорит:

— Тебе жить, Митрий! Что господь-бог не по росту вам стал, — ваше дело, и перечить тебе я не буду, и невесту твою… Наташей тебя звать, родимая? — К ней обернулся, к Наташе.

— Наташей, — отвечает она шепотом.

— И Наташу твою приму, как дочь родную.

Ну, вижу, прошла первая льдина, раскололась, пронеслась. А как вторую разбить, что не приму я его наследства убогого, что нет мне пути никуда из родимого гнезда, из клетки обломанной, из собашника раскрашенного?

— Как дом-то, тятенька, не залило?

— Нет, — говорит, — слава богу. Дошла вода до красной черты, что инженеры указали, остановилась. Враз под нашим плетнем остановилась, возле малины твоей, что от графов Бобринских в революцию пересадил.

— А здорово! — говорю. — Какую плотину выстроили!

— Шут те што наворотили! — поддакивает он, подмазывается, значит. — Лежит Шат озером, хоть пароход станови.

— Это, — говорю, — сейчас, пока заводы не работают, на отметке сто семьдесят два остановились, а заводы достроят — еще воду поднимать придется. Вам по деревне не объявили разве?

— Как не объявили? Объявили. Кому тысячу, кому полторы, и всей, значит, деревне на три версты выше перебираться — строиться, значит. Под конец жизни на новом, значит, месте!

Вот оно, слово-то! Сказали слово-то — и замолчали. И вместо отсталых тех слов опять мужицкая рояль заиграла. Опять ледовина подошла к самым ногам. И больно, и страшно, и жалко, а вижу: надо второй раз ломом заносить, не то она ударит в самую грудь, как третьего дня ударила.

— Я, — говорю, — тятенька, как поправлюсь, к ней пойду жить. Комната у нее на строительстве махонькая, да ведь нас двое — хватит.