Сказал так, а глаза поднять боюсь, и нет слов, чтоб рассказать, что я тогда перечувствовал. Спасибо, фельдшер вошел, аккуратист он у нас страшенный. «Прием, — говорит, — посетителей за исчерпанием времени целиком и полностью окончен». Остановился в дверях с клистиром и дожидается, чтоб ушли. Испугались они — не то очков его роговых, колесами, не то окрика его: разом пошли к дверям. Мать зацепилась за коврик, чуть не упала. Оттого, видать, и не заплакала старуха, что, уходя, за коврик зацепилась. А отец ушел — согнувшись, и даже не обернулся.
Вспоминаю сейчас это время, и встает оно за справедливым моим рассказом в плечо мне, и вижу я, оборотясь на время: не было у меня в жизни дней более ответственных, да, пожалуй, и не будет. Что ж теперь? Теперь я в общем строю. Оборотись направо, оборотись налево — плечи товарищей, и задача жизни такая, что, будь вдвое шире мои плечи, и то не хватило бы, а тогда в одиночку шел, на ощупь, два огонька только и были — Наташа, жена моя замечательная, да вот Донецкий тот, строитель Шатовской плотины.
Пришел он ко мне навестить.
После, как воду плотинами удержали, на него все, как на героя, смотрели. В газетах писали, портрет его поместили во весь рост. А он вошел все такой же: папироса, зажеванная во рту, походка косолапая, нескладный, большой, рыжая щетина кустами на щеках растет, а веселый, и все с шуточкой.
— Ну, как? — спрашивает. — Жив?
— Жив, — отвечаю, — покеда!
— А ты в сволочи записываться хотел. Эх, ты! — щелкнул пальцами возле моего носа: — Блямбля.
Чего хотел этим словом сказать, не знаю, а чувствую: обидеть не хотел, — улыбается, и улыбка у него такая, будто самое себя боится.
— Ты, — спрашивает опять, — как? Проваляться долго ли думаешь?
Ну, тут и я осмелился на шутку:
— Аль, — спрашиваю, — тебе понадобился?
Он папироску изо рта вынул, серый стал с лица и серьезный. Смотрит на меня в упор, а я думаю: «Опять судьба к самому лицу подходит и жизненный вопрос мой ставит на дыбы! Ужель все с начала начинать?»
— А на шута ты сдался? Я, — говорит, — детей ни с кем не крестил и крестить не собираюсь. А на стройке каждый человек нужен, потому пришел. Хочу тебя помощником прораба выдвинуть.
С тем и ушел, даже ответа моего не дождался.
Рассказывать ли о том, что я пережил, перечувствовал в те дни. Я ведь на постели, как именинник, лежал. Митька Седов — пастух, картежник, пьяница, без пяти минут насильник — я ли это? Пощупаешь себя за нос: Митькин ли, мой ли нос-то? Все боялся — проснусь завтра в тятькиной избе, а что было, ничего того не было. И всю ночь снится тятенькин дом, поле наше унылое, я хомут чиню, маменька хлебы ставит, кошка на полу катушкой играет, по столу к хлебу тараканы ползут. Проснусь и глаза открыть боюсь: жизнь-то во сне, а то, что в жизни у меня теперь, — сон. А глаза откроешь — ан нет! Постель белая, столик с микстурой, в окошко солнце нагибается, за голову трогает горячей рукой. И видно еще, кроме солнца в окно, как занимается весенняя трава, а влево от строек лежит — навсегда теперь лежит — синяя полоса новой реки, нашей реки, моей реки! А тут и Наташа подойдет — всегда заходила она по дороге на работу. Она мне и первые книжки давать стала, для чтения. Целыми днями, бывало, лежу и читаю. Она мне рассказывала и о других героях Шатовской нашей плотины: как Колышкин, десятник, по льдинам пошел поверять ледополье и чуть не утонул, все руки себе изрезал, хватаясь за острые края; как сорвало ледорез, а бригада Блохина укрепила новый ледорез за три часа; как оторвался большой кусок льдины от ледяного поля, и бросились на ту льдину сорок человек комсомольцев с ломами, чтоб колоть ее, и кололи всю ночь, и один большой кусок льдины все же вырвался, ушел, помчался крошить ледорезы, тогда догнали льдину на лодке и положили на нее большой кусок аммонала, и аммонал долго не мог взорваться, и заряженная льдинища понеслась на плотину, как мина. Тогда комсомолец один…
— А фамилия его? — крикнул я Наташе.
— Не знаю фамилии — комсомолец.
…бросился в лодке наперерез, вскочил на льдину и руками вырвал из льдины аммоналовый заряд. И еще рассказала, как тот постовой, Чернышев по фамилии, что первый возвестил начало иван-озерского ледохода, едва не утонул, пробираясь по обочине ледохода к плотине. И про многих из героев было написано в газете «Подмосковный гигант», как про меня.
И еще говорила про то, что в газете была напечатана новая песня про Шат, в тот самый день, как меня ранило: