— В общем, товарищи тимуровцы, медлить нельзя. Надо приступать к действиям. Кто против?
Все были «за». Даже Славик.
…Не знаю, Вовкина ли в том заслуга или всё произошло случайно (либо по чьей-то воле, не знаю).
В апреле, когда солнце иногда уже припекало по-летнему и под заборами роями высыпали бурые букашки с чёрными пятнышками на спинках, пацаны их «солдатиками» прозвали, мы большой гурьбой сбегали в далёкий и дремучий парк культуры и отдыха имени Горького и впервые в наступившем году искупались в бывших каменоломнях, летом кишащих лягушками и пиявками. А сейчас лёд опустился ко дну всего метра на полтора-два, сверху вода солнцем прогрелась, а нырнёшь — скользишь по нему животом. Вылезешь на тёплые камни, и ещё долго дрожь тебя сотрясает. Согреешься — разомлеешь. Блаженство! А произошло это победное для всех нас событие в день, положивший конец игу Гудиловны, когда мы вернулись из парка.
…К нам во двор въезжает автомашина — явление чрезвычайное. Автомобиль зелёного цвета с ребристым остовом, обтянутым брезентом с защитным маскировочным рисунком, а в кузове — солдаты с винтовками, в кителях с голубыми погонам.
Вопль Гудиловны, истошный и протяжный, — так, вероятно, воют голодные кровожадные волчицы — раздался, когда вместе с понятыми — вездесущей бабкой Герасимовной и не упустившей такой редкой возможности домкомом тётей Таней — приехавшие приступили к обыску нашей комнаты, доставшейся почему-то семье Немтыря и его семейке.
— Ой, нема у нас ничо́го! — притворно голосит, обливаясь слезами мордастая и лупоглазая Гудиловна. — Мы бедные эвакуированные. Чего вы от нас хочите? Мы бедные, нищие люди…
— Да что же это такое, люди! — вопит она, воздевая полные руки с тяжёлыми кулаками. — Дивитесь, люди добрые, что они с нами робят! Цэ — погром! Клянусь дытиной своим, нема у нас ничего! Хочите — на колени встану? Тилько не ищите ничо́го!
И она бросается на карачки перед солдатами и ещё какими-то людьми не в военной форме.
Как она мне мерзка! Вытаращенные глаза проявляют ещё более заметно сходство её с чернобрюхой лесной паучихой.
А солдаты делают то, что им приказано, — сдвигают в сторону пузатый буфет (не наш, а неизвестно откуда появившийся — сооружённый «лысым» номер один) и открывают крышку подпола.
Когда извлекли чемоданы, ящики со свиной тушёнкой и консервированной, в квадратных банках, американской колбасой, бочонок лярда (свиного жидкого сала, тоже импортного), Гудиловна замолкает.
— Шклад, шельный шклад! — горестно качая головой, шушукается с тётей Таней Герасимовна.
Я во все глаза разглядываю консервированную колбасу. На кубической формы банке изображена лошадь шоколадного цвета и на ней гордый, выпятивший грудь в белом мундире всадник в широкополой шляпе с пушистым плюмажем. Эх, хоть пустой мне досталась бы! Красивая до чего! Но от Гудиловны ни за что не принял бы!
Вскрывают один из чемоданов, вызволенных из подпола. Гудиловна вовсе отворачивается к стене. И Шурика повёртывает, чтобы не увидел последующего.
А происходит следующее: чемодан, оказывается, полнёхонек пачек тридцатирублёвок, красных, в банковской полосатой упаковке.
Герасимовна, разглядев всё это, обомлела. Она, с отвисшей челюстью, безумными глазами, воззрилась на раскрытый чемодан.
— Шволоши! — хрипит она. — Шволоши! Лешевы дети! Тута ради кушка шорного хлеба пошледние шибалы ш шебя продаёшь, а они, у! ироды проклятые! Вона школь награбили!
Старуху трясёт от гнева. Складки бурой кожи на её щеках подёргиваются. Она готова броситься на Гудиловну.
Успокоившись малость, Герасимовна громко сообщает охающей тёте Тане:
— А я, мила дощь, примешать штала: хто этто в уборну курины кошти, штал быть, брошает… А этто они, кровошошы, кажиннай день курей жрали… Ироды проклятые!
— По блату ить, всё по блату достают… — опасливо озираясь на Гудиловну, шепчет тётя Таня.
Герасимовна, до которой зачастую криком кричи — не докричишься, расслышала шепот соседки и опять забурчала:
— По блату, иштинная правда — по блату. И шлово-то како погано, матершинно придумали — блат… Не рушко шлово-то, германьшко, штал быть. Укупанты ево и придумали, штобы у наш вшё отнять и голодом уморить…