Выбрать главу

Физические наказания — столп, державший моё «воспитание», рухнул, исчез после моего возвращения на выходные из коммуны, и отдаление от родительского связующего увеличивалось. Отсутствовала, как я сейчас сказал бы, духовная близость, душевная теплота, внимание, участие, сочувствие, в которых я тогда так сильно нуждался. Мне необходимы были родители-друзья, которым поверил бы, как себе, за которыми, не сомневаясь ни в чём, пошёл бы. А мама свято верила, что она абсолютно во всём права и безупречно, грамотно готовит из меня будущего хорошего человека. Из её «моралей» следовало, что каждый за содеянное им добро должен получить то же самое, за причинённое зло — возмездие. И это, как говорили в подобных случаях пацаны, «железно». Только почему-то за добрые дела свои я не слышал почти никогда похвал. Она, вероятно, полагала, что добрый поступок — само собой разумеющийся. Обязателен для каждого. И всякого. В общем-то правильно. Только в жизни получалось всё наоборот. И очень часто. Не считая колонистов, среди которых я жил, с кем делил кров, работу, еду. Да и у них случались «проколы».

А у мамы просто характер такой — что-то с нервами не в порядке, так мне думалось.

Сначала недоумевал: не все концы с концами сходятся в «моралях» мамы. Да и в окружающей меня жизни — тоже. Но она с младенчества внушала мне, что слово матери — закон и опровержению, даже сомнению, не подлежит. Читатель уже знает, что следовало за несоблюдение, нарушение этого правила. И постепенно оно вошло в меня, впоследствии стало и моим законом жизни. А сейчас мне, не всё ещё понимающему верно, приходилось под влиянием разных жизненных обстоятельств иногда лукавить и изворачиваться, хотя понимал, осознавал, насколько моё поведение унизительно и нечестно. И это мучило меня. И приносило горькие плоды от общения с окружающими. Но часто и удавалось отстаивать своё мнение, видение, понимание, одним словом — принципы.

Многие взрослые считали меня упрямым в своём непослушании. А я лишь отстаивал себя, своё понимание жизни, отличное от их убеждений, предубеждений, предрассудков, не давал себя, как мог, обмануть, хотя всё равно попадался, потому что, несмотря ни на что, верил людям. Позднее, когда подрос, старался понять, кто на самом деле есть человек, с которым имею дело. Например, я долго не мог уразуметь, что неряшливый, сопливый Вовка Сапожков, мальчишка из соседнего двора, поддакивающий всем, кто что ни произнёс бы, совершает это не потому, что вечно голоден (вдруг что-нибудь дадут пожевать), а из-за болезни — он родился умственно ненормальным, поэтому достойным сочувствия, сожаления, помощи, в которой нуждался.

Я удивлялся Вовкиной способности жевать что угодно съедобное и даже малосъедобное, лишь бы набить желудок. У меня, наоборот, такой постоянной потребности насыщаться не существовало: я мог обходиться без пищи сутки и более и не испытывал никакого голода. Пока мама не заставляла поужинать. Это была тоже какая-то ненормальность работы моего организма, и поэтому лет в двенадцать у меня развилось малокровие — участились носовые кровотечения. Но я как-то быстро справился с этим недугом, и в дальнейшие годы, особенно при рабском «строительстве коммунизма», эта особенность моего организма многократно выручала меня. Неоднократно приходилось быть свидетелем жестокой расплаты за невоздержание в еде.

Трудясь журналистом после окончания университета в областной газете, я более чем двое суток не принимал никакой пищи, пока не завершил статью, в которой доказал вину партийных чинуш в гибели женщины, матери двух несовершеннолетних детей, за что и был изгнан из редакции «за обострение отношений в коллективе», «за дискредитацию партийных органов», «за натравливание рабочих на руководящие и партийные органы». Пошёл я на этот рискованный шаг (последствия его были точно предсказуемы, и я знал, что меня ждёт за публикацию материала под заголовком «Почему погибла Евдокия Владимирова?») сознательно, выполнив долг газетчика перед своими читателями и своей совестью. Редактор за мою выходку не пострадал, потому что статью я подписал своей фамилией и уговорил его взять отгул именно в день публикации. Выступление моё не могло остаться незамеченным как коллективом, в котором произошло ЧП, так и не спускавшими с нас бдительного ока кураторами. Но это другая тема, и я её не буду касаться и развивать. Да, собственно говоря, я уже рассказал в одном из своих очерков, сейчас же упомянул его в связи с анализом моего воспитания и логическими последствиями его. Далее в жизни моей всё происходило по законам этой «логики»: за каждой инициативой следовал ответный удар, за доброе дело — наказание. Случались и парадоксы: сначала наказывали и преследовали, а после — награждали. За одно и тоже. Се ля ви.

…Вернёмся в благополучный сорок седьмой. Хотя, называя его «благополучным», сейчас подчас становится настолько муторно и тогда погостить не хотелось идти домой. Я осознавал, что ещё не дорос, чтобы распоряжаться своей судьбой самостоятельно, да и мама несёт за меня, за мои поступки и проступки ответственность. А мне очень не хотелось причинять ей неприятности. Я ждал момента повзросления — хотя бы получения полной свободы действий согласно своей собственной совести. Я рвался куда-то на простор, но одновременно не представлял себе, смогу ли обойтись без мамы, Стасика. Даже — без отца. Какой-никакой, а всё-таки — отец.

Вот такие противоречия раздирали меня в пятнадцать лет. За год до получения паспорта. И то, что я получил после публикации вышеназванной статьи о трагической гибели рабочей Владимировой, абсолютно закономерно. Иного и быть не могло: пошёл против течения. И какого!

…Когда я обращался к маме со своими соображениям о жизни и сомнениями, как поступить, она, как всегда, раздражённо отвечала:

— Да есть мне, когда тебя слушать! Лучше воды пару вёдер из колонки принеси — бельё надо стирать (или: ужин варить, полы мыть и т. д.). У неё даже минуты свободной не оставалось, чтобы побеседовать со мной, вникнуть в мои дела, посоветовать, посочувствовать.

У меня составилось представление, что она никогда не отдыхает, постоянно чем-то занимаясь по дому. А я постоянно лезу со своими глупыми вопросами и расспросами. Дом казался мне настолько узким, обытовленным мирком, как бы отрезанным от всего остального огромного мира, окружающего всех нас, что возникало одно желание — вырваться!

К стыду своему, я даже не знал своих, догадываюсь, многочисленных родственников, кроме маминой сестры тёти Лизы и её дочери Людмилы, приезжавшей к нам в гости из Кунгура вместе с мужем-офицером после окончания Великой Отечественной войны. Изредка мама получала какие-то письма, вроде из-за рубежа, и по прочтении рвала в мелкие клочки. О родственниках удавалось случайно услышать, когда о них упоминали родители. Отец вспоминал иногда о своей тётке, которую называл Полей. Когда (ещё в раннем детстве) разговор заходил о еде, которую он неизменно называл жратвой. Полное имя тётки было Полина. Но так её никто не называл, а я понимал как «поле». Она жила в Заречье.

В моём детском воображении эта сестра моего деда непременно возникала в воображении толстой женщиной с поварёшкой и большой кринкой, где растут вкусные пельмени, потому что ничего, кроме того, насколько мастерски она умела готовить это блюдо, отец о ней не рассказывал. Вот мне, маленькому мальчонке, эта тётя и привиделась среди пельменного поля и с большой поварёшкой в руке для полива. Да ещё как-то отец проговорился, что муж её, пимокат дядя Яков, умер от запоя. Отчего скончался пимокат, мне тоже не захотели пояснить, и я представил толстого, с длинной бородой, на бочку похожего моего родственника с огромным валенком в ручище, лежащего на той же пельменной поляне. Он пал ниц на заросли пельменей и пьёт без остановки из родника, такого как в нашем дворе. После он лопнул, и пельмени вырвались из его бочки-живота. И он умер. Это воспоминания и фантазии раннего детства. Вот к чему может привести безмерное поедание пельменей, которые, кстати, я тоже любил в предвоенные годы.