Выбрать главу

— Нет! Да нет же, не письмо, — торопливо отвечаю я и достаю из-под своей подушки тяжёлый пакет. От радости не подумал, почему он такой тяжёлый и промасленный, — ведь довоенное мыло должно быть усохшим, лёгким. Оно таким и было там, на базаре. Тяжёлый брусок приятно волновал меня именно своей весомостью.

Устало опустившись на венский стул, который днём нам служил боевым конём, мама разворачивает хрустящий лист в клеточку, исписанный невообразимо красивыми буквами и помеченный оценкой «отл.», выведенной красными чернилами и таким же почерком — залюбуешься.

— Довоенное, ядровое, само мылится, — выпаливаю я, не в силах сдержаться. И весь напрягаюсь от предвкушения маминой похвалы.

Но во взгляде её — недоумение.

Она встаёт, подходит к столу, вывёртывает побольше фитиль трёхлинейной керосиновой лампы, внимательно разглядывает мыло и… закрывает глаза подрагивающими пальцами. Она плачет!

Ничего не могу уразуметь и продолжаю улыбаться. Но жгучая тоска, приступы которой я испытывал маленьким, когда меня, заболевшего ангиной, занятые работой родители надолго оставляли одного в запертой комнате, эта душащая боль моментально сжимает сейчас горло.

Пытаюсь спросить, почему она плачет, что случилось, но не могу. Не сразу это мне удаётся.

Страдание, которое мучает маму, сразу передалось и мне.

— Мам, а мам, кто тебя обидел? Я? Скажи…

— Никто, — тихо отвечает она, утирая носовым платком слёзы. — Укрой Славика, а то его холодит. Видишь, как он скорчился.

И выходит в общий коридор, захватив с собой мыло. Стирать, наверное, пошла. По ночам всегда стирает, в остальное время — некогда.

Но мама тут же возвращается и спрашивает:

— Сколько отдал?

— Сто семьдесят три.

Проговорился. Ведь те двадцать три рубля — секретные. Фронтовые.

Она дует в пузырь лампы, в темноте раздевается, и в комнате становится очень тихо. Я успеваю подумать: в чём-то, наверное, провинился. Что-то тут связано с мылом. Возможно, переплатил? Так дешевле не было. И никакого другого. Быстро, как на качелях, проваливаюсь куда-то в мягкое и уютное. Открываю глаза — уже яркое утро.

Спрыгиваю на пол и бегу на общую кухню, в коридор — умываться.

Мыла на рукомойнике нет. Осматриваю всё вокруг — тщетно. Случайно замечаю угол знакомого тетрадного листа — в ведре для мусора. И мыло — там же. Как оно туда попало?! Почему?

Вынимаю. Разворачиваю прилипшую промасленную бумагу. Но это что-то совсем другое! Не мыло! Мягкое, тёмно-зелёное, вязкое. И не пенится под водой.

Выходит в коридор сгорбленная в дугу бабка Герасимиха. Спрашиваю у неё, что это такое.

Бабка долго мнёт меж пальцев похожее на глину вещество, нюхает и наконец шамкает:

— Жамашка, мил шын. Окна жамаживать хорошо на жыму. Тепло штобы не убывало. На ваше окно хватит. И на обчу куфню останется. Где доштал?

— На базаре купил, — машинально отвечаю я.

— Молодеш, Егорка. В тепле жыму будете жить.

Не верю бабкиной похвале. Но постепенно до меня доходит, что́ ловко вчера мне всучила вместо мыла торговка. Всё во мне взрывается и негодует. Перед мысленным взором — мамины горестные глаза, подергивающиеся плечи. Из-за моей невнимательности. Ротозейства. Доверился!

Я чуть не кричу от ярости, обиды, злости, бессилия. И жалости. Не к себе. К маме. Как я её подвёл! Это ж надо так попасться! Почему бы сразу не проверить? И оказаться таким профаном! Позарился на дешевизну. Испугался мифического мужика.

…За весь путь до базара не произношу ни слова, только, задыхаясь, «буксирую» за собой Славку.

Во второй руке зажат увесистый вязкий ком.

…Не знаю, как поступлю. Одно желание владеет мной — разыскать вчерашнюю торговку и во чтобы то ни стало вернуть наши деньги. Во что бы то ни стало! Или то мыло, что давала на погляд.

Нахожу её.

Заметив нас, она шарахается в сторону. Но тут же успокаивается: кого ей опасаться? Двух малышей? Ведь мы для неё — детишки неразумные, беспомощные.

Но она ошибается: я — не малыш. Всё понимаю. И сумею постоять за себя. За маму. Торговка всех нас обидела.

Подойдя вплотную, неотрывно смотрю ей в лицо и не могу поймать взгляд, расплывчатый, скользящий мимо. Сейчас я ненавижу эту женщину, ничем вроде бы среди других не выделяющуюся, больше всех на свете. Даже кровожадный, со свастикой-пауком на рукаве обезьяноподобный фашист, самое отвратительное и кровожадное чудовище на Земле, уступает этой упитанной, может быть, даже симпатичной, толстоморденькой бабёнке.

Требую:

— Отдай мыло! Или сто семьдесят три рубля.

Но она уже полностью владеет собой. И готова к отпору.

— Какое мыло? Какие гро́ши? Чего пристаёшь, ширмач? Канай отсюдова, пока по шее не надавала. Мыло ему…

Как я дотянулся, не представляю, но тяжёлый брусок замазки плотно запечатал левый глаз мошенницы.

Взвыв, она хватает свободной лапищей шиворот моей ветхой рубашонки.

Слышу треск раздираемой ткани.

Славик пытается оттащить меня. Заревев, конечно.

Но я не могу совладать с яростью, молочу кулаками во что-то мягкое, податливое, словно в подушку, и впиваюсь зубами в самое ненавистное на свете существо. В ответ — оглушительный визг. Похожий на поросячий. Когда его режут. У соседей однажды видел — тоже отвратительное зрелище! И матерщина. Смрадный мат в мой адрес. Эта она изрыгает.

…Мне досталось, конечно, больше, чем ей. Терплю, сдерживая слёзы. Вцепился и не отпускаю. Как клещ.

Крики, подзатыльники. Я тоже свободной рукой сдаю сдачи. Является милиционер. Нас ведут в отделение милиции.

По пути высасываю кровь из разбитой губы. А «потерпевшая» демонстрирует всем затёкший, покрасневший глаз и пухлую кисть грязноватой руки с чёткими отпечатками моих зубов. Один из которых, кстати, дал в ходе сражения изрядную качку. Ничего! Если выпадет — новый вырастет. Не впервой!

Славик, подвывая, семенит за нами. В отделение милиции под номером семь он зайти побоялся, остался на улице. Милицию все пацаны боятся, даже мальцы. А я не понимаю: чего её страшиться? Милиционеры — наши защитники. От воров, спекулянтов и бандитов охраняют. От хулиганов. Милиционеров за это уважать надо.

Отделение помещается в небольшом двухэтажном доме на улице Елькина. Рядом с многоэтажной школой номер десять, в которой сейчас размещён госпиталь.

Мне предлагают сесть как бы в прихожей на широкую скамейку, устроенную вдоль стены. По ту сторону барьера за столом расположился дежурный — пожилой, очень усталый на вид, с опухшими глазами, с седоватыми усами, подстриженными щёточкой.

Как и полагается сотруднику милиции, он строг и немногословен.

— Как звать?

— Юра. Юрий то есть.

— Фамилия?

— Рязанов.

— Где проживаешь?

— Свободы, двадцать два, «а».

— Мальчик не хочет жить на свободе, он жилает к нам в «малину», — раздаётся чей-то весёлый голос из-за решётки, которой забрано небольшое окошечко в стенной двери напротив меня за спиной сотрудника.

— Гражданин Мироедов, не мешайте работать, не то я закрою кормушку, — невозмутимо произносит дежурный и задаёт мне следующий вопрос. Рассказываю о покупке мыла. Торговка опять визжит:

— Никакова мыла не знаю! Головорез! У него финак [39]в кармане, гражданин начальник! Он меня зарезать хотит! Штопорнуть [40]на гро́ши. Он штопорило! Ево все урки [41]знают, — выдумывает она. — Вы ево обшмонайте, у ево и не то есь. В карманах.

— Успокойтесь, гражданка. Надо ещё разобраться, кто из вас потерпевший, — серьёзно произносит дежурный.

— Резáн, братишке передавай горячий, — с удивлением слышу я тот же голос. Кто это? Не Тольки ли Мироеда брат?

— Во, дежурный, чо я говорила? — торжествуя, орёт торговка.

вернуться

39

Финак — финский нож (холодное оружие).

вернуться

40

Штопорить — грабить (воровская феня).

вернуться

41

Урка — вор (воровская феня).