…В машине с обтянутым брезентом кузовом, заставленным носилками с ранеными, меня подвезли к знакомому школьному крыльцу. И опять вспомнилось незабываемое начало сентября. Сюда, в школу номер тридцать шесть, в последний предвоенный год в сопровождении мамы я пришёл, гордый и радостный, в первый класс. И здесь в нетерпеливом ожидании стоял, чутко прислушивался: не пропустить, когда учительница назовёт мою фамилию, откликнуться.
— …Рязанов! — это строгий голос той женщины, которой военврач поручил «доставить меня по назначению». — Можешь передвигаться самостоятельно?
— Могу. До дома дойду. Тут недалеко, спасибо всем вам. — Отвечаю я и слезаю на школьное крыльцо, где не так давно стоял на табуретах алый гроб с бледным юношей в новенькой гимнастёрке с голубыми петлицами. Эх, не удалось провиражировать на его «ястребке»! Сквитаться с немецкими асами, погубившими Героя.
Сильно мотнуло в сторону, но я удержался на ногах.
— Получи, — протягивает мне строгая женщина конверт.
В нём обнаруживаю рецепт с печатью и потёрханное отцовское письмо из-под Сталинграда, полученное ещё весной. Как оно туда попало? Сам, наверное, отдал. А врач сохранил и возвратил.
До родного порога — всего полтора квартала — добираюсь невообразимо долго. Как будто и без того медленно текущее время растянулось ещё длиннее. Уж очень легко мне вдруг становится несколько раз, того и гляди взлечу. А ноги еле передвигаю. В дедовских сапогах. За стены домов и заборов хватаюсь.
…До самой двери мне никто из соседей не встретился. Я этим несказанно доволен. А то: вопросы, расспросы, упрёки, нравоучения… Лишь лицо тёти Тани мелькнуло за отдёрнутой и тут же задёрнутой занавеской на кухонном окне.
Ключ лежит, как всегда, под половиком у порога.
На столе рядом с кастрюлей, укутанной в бывшее Славкино байковое одеяльце, лежит на виду записка: «Юра, ешь картошку с хлебом и жди меня, не уходи никуда. Славик гостит у тёти Поли».
Полина Александровна — родная тётка отца. В Заречье живёт, в своей избушке. Купила, когда у них конфисковали каменный дом. А сына, артиста-куплетиста, упекли в дом для сумасшедших, где он и умер. За те самые куплеты, им же сочинённые. Тётя Поля проговорилась. Это случилось давно, в тридцать седьмом. Я в их каменном доме не бывал и сына тёти Поли никогда не видел. А вот за что «уморили» в доме для умалишённых сына тёти Поли, я после ещё много раз от неё слышал, до войны, когда она приходила к нам в гости, а точнее — пельмени стряпать (отец любил пельмешки, сделанные именно руками тёти Поли, — никто так вкусно, по его утверждению, их готовить не умел), и с плачем причитала о своём неутихающем горе вечном. Ведь муж её пимокат Яков Ковязин тоже почил. От пьянства. Запил после смерти сына.
В сахарнице с мельхиоровыми ободками и «лапками» на следующий день обнаружил адресную телеграмму: «Надежда Фёдоровна сын Юрий вернётся несколько дней военврач Тасгал». Фамилию врач неправильно указал, у мамы была другая: Костина. И у меня до поступления в школу — тоже. Почему при перекличке оказалось двое Костиных и ни одного Рязанова. Лишь со сменённой фамилией меня приняли в первый класс.
Много лет спустя мама поведала мне, почему отец не хотел, чтобы оба его сына носили фамилию Рязановых. Но вернёмся в конец лета сорок третьего.
…В сахарнице мы храним самое драгоценное — хлебные и продуктовые карточки. И мамины зарплаты, без которых тоже не выжить. Деньги лежали на месте, а карточки отсутствовали. Я сначала всполошился, но понял: за меня в очередях теперь маются отцова тётка Полина Александровна, тётя Поля, вдова пимоката Якова Ивановича, как уже упомянуто выше, не выдержавшего ареста и смерти сына и вслед за ним погибшего от запоя. Она осталась одинока. Конечно, тёте Поле сейчас не так печально жить со Славиком. Но всё равно мне стало ещё муторнее.
И моё сознание заполонил стыд — столько хлопот и беспокойства причинил многим родным людям. И маму заставил переживать. Чувство собственной вины усугубилось, когда прочёл мамино неотправленное письмо на фронт.
Я изначально сам писал отцу, но о получении моих посланий он сообщал лишь маме и всегда одними и теми же словами напоминал, чтобы я слушался и хорошо учился да по дому помогал. На мои вопросы и просьбы он никак не откликнулся. А я не хотел до сих пор принять, что ему там, под Сталинградом, не до моего любопытства.
Своих писем к отцу мама нам никогда не показывала, хотя они очень сильно меня интересовали. Это я прочёл.
«Миша, родной, здравствуй! Долгожданный твой треугольник получили. Весточки от тебя — моя радость и мука! Ожидаю их как подарок судьбы или удар рока. И когда эта пытка кончится?! О твоём возвращении лишь и думаю днём и ночью. И надеюсь, дождёмся тебя живым и здоровым. А случись, ранят тебя или покалечат, не отчаивайся, знай и верь, мы тебя никогда не оставим в беде, родной наш, что бы с тобой не произошло.
Живём мы нормально, как все. Я работаю всё там же, старюсь трудом своим помочь нашей родной Армии бить врага до победного конца.
Слава заметно вырос и повзрослел, вернёшься — не узнаешь. А Юрий, даже затрудняюсь, что тебе о нём написать».
На этой фразе письмо обрывалось. Не решилась, видать, мама сообщить о моей самовольной выходке — побеге на фронт. Поэтому и не закончила своё письмецо. А отец ждёт, волнуется наверняка, приготовившись к атаке с друзьями в окопе.
Я подвинул белую фарфоровую чернильницу-непроливашку, достал из своей матерчатой сумки пенал с карандашами, ручками, перьями номер восемьдесят шесть, ластиком и старательно вывел после маминых слов: «Папа, обо мне не беспокойся и не сомневайся. Я тоже фашистов ненавижу и хочу сражаться с ними. Я хотел на фронт поехать, но простыл и заболел. Врач сказал — я скоро поправлюсь. Поэтому не волнуйся. Я себя буду хорошо вести и маме во всём помогать. Твой сын Юрий».
Перечитал приписку. В ней чего-то явно не хватало. Подумав, понял, чего. И вывел старательно: «Пионер и тимуровец». Хотя ни тем ни другим не являлся — не приняли. За моё непослушное поведение, которое почему-то пионервожатой и учителями воспринималось в штыки. Особенно завучем по кличке Крысовна. С ней я спорил, когда она поступала несправедливо, как со своими, лично ей принадлежащими рабами. И злилась. И вообще обещала меня из школы вытурить. Но я всё равно спорил. Потому что нет ничего дороже в жизни справедливости. А её надо отстаивать. Даже перед завучем.
Это все свободские пацаны знают. А Крысовна, то есть Александра Борисовна Кукаркина, не знает. И знать не желает.
Но ни ей ни другим и в дальнейшем я не уступлю. Даже если меня из школы вытурят.
От мамы, конечно, попадёт — ещё как! Но я должен вытерпеть всё. И не уступать никому, если уверен, что прав. Вот Луценко знал, что он прав, сражаясь с врагом. Погиб, но не отступил. И я не буду отступать. Ни перед кем!
P.S. Воинственное моё настроение, привезённое из неудачного похода на фронт, мальчишеская самоуверенность борца за справедливость, желание отстоять свою правоту, правду во что бы то ни стало — во всё это я поверил в первые же минуты после возвращения домой. Разумеется, эти мысли пришли не вдруг, они бродили во мне и раньше, но сейчас выстроились, как перед боем. В те блаженные мгновения под стук маятника вечных бабушкиных настенных часов я вдруг отчётливо осознал, чем предстоит мне заниматься в жизни. Это был сильный прилив, толчок, ясное видение грядущего, в нём лишь отсутствовали те последствия, которые сопутствуют любому поставившему пред собой цель: бороться и не сдаваться. Если б я их, эти последствия, и увидел тогда (что, конечно же, невероятно), то всё равно не изменил бы жизненной цели. Но, к сожалению, сколько раз приходилось мне отступать под ударами жизненных обстоятельств. Неизменным оставалось одно — я продолжал двигаться к ней, к цели, вернее, к целям. Одну из них принял уже взрослым человеком — спасение (тоже целенаправленно) уничтожаемых, уцелевших, благодаря народному сопротивлению, предметов древнерусского искусства, вернее, того, что от него осталось. Это и был мой «ястребок», пусть маленький, по силёнкам, к которому приладил-таки пропеллер и запустил в небо. Небо нашей жизни.